Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (4). Репрессированная поэзия: Иосиф Бродский. Александр Галич. «Прометей свободной песни»
ЭРЛЕНА ЛУРЬЕ
ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА
СОДЕРЖАНИЕ
Папки с машинописью
ВОКРУГ ЖИВОПИСИ
Наши знакомые
«Дело Глазунова»
Художники и власть
РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ
«Литературные папки»
Осип Мандельштам
Марина Цветаева
Борис Пастернак
Анна Ахматова
Николай Гумилев
Иосиф Бродский
Александр Галич
«Прометей свободной песни»
ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ
Антисоветское литературоведение
Бандитский шик «Алмазного венца»
Письма Солженицына
Подвижница
Книга великого гнева
ПАРАНОИК У ВЛАСТИ
Темный пастырь
Открытое письмо Сталину
Большой террор
Смерть тирана
ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН
В ожидании весны
Совесть нации
Последний генсек
Ельцин и другие
Экспресс-хроника
О прогнозах и предсказаниях
Август девяносто первого
Пока живу — надеюсь
ВЕЧНАЯ ТЕМА
Еврейский вопрос
«Цветы зла» на почве гласности
За и против истории
Родословная вождя
Post scriptum
**
См. ранее на Когита.ру:
= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи
(Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А. А.)
**
Иосиф Бродский
Бродский создал неслыханную модель поведения. Он жил не в пролетарском государстве, а в монастыре собственного духа. Он не боролся с режимом. Он его не замечал.
Сергей Довлатов
Иосиф Бродский — целых две папки.
В одной из них — стихи, ходившие по городу в шестидесятые и позже. В том числе мои самые любимые — «Большая элегия Джону Донну» и «Письма римскому другу». «Джон Донн» меня на какое-то время просто заворожил — я без конца перечитывала его, читала по телефону подругам, наговорила на магнитофон, потом попросила сделать то же самое сына — чтобы элегия звучала мужским голосом... Увы — ни пленок, ни катушечного магнитофона у нас давно уже нет…
Во второй папке — печатные материалы о Бродском: газеты, журналы, вырезки, ксероксы... Но это все материалы уже более позднего времени.
А в ноябре 63-го, когда имя Иосифа Бродского впервые прозвучало на весь Ленинград, в нашей семье происходили большие события: перевезя нас с трехлетним сынишкой в кооперативный дом, глава семейства снова уехал на Байконур отрабатывать долги за квартиру. Жилось мне по разным причинам довольно-таки трудно, и, видимо, тогдашние личные проблемы затмили даже такие важные события общественной жизни, как хрущевское выступление перед интеллигенцией и суд над Иосифом Бродским — во всяком случае, я этого не помню.
Сигналом к травле молодого поэта послужила клеветническая и сфальсифицированная статья в «Вечерке» — «Окололитературный трутень». По ее поводу Лидия Корнеевна Чуковская писала (эта и последующие цитаты взяты мною из книжки Николая Якимчука «Как судили поэта», 1990):
«Когда я прочла первую статью о нем, опубликованную в газете “Вечерний Ленинград” 29 ноября 1963 года, мне показалось, что меня каким-то чудом перенесли из 63-го обратно в 37-й. Или, скажем, в 49-й. То же воинствующее невежество, та же безудержная ложь в этой статье... та же нескрываемая ненависть к интеллигенции...».
Действительно, питерские власти всегда отличались «нескрываемой ненавистью» к любому проявлению свободомыслия, и гневную речь Хрущева они восприняли как сигнал к тому, что можно начинать «закручивать гайки». Теперь известно, что «дело Бродского» власти инспирировали сознательно — он более других раздражал своей независимостью и «несоветским стилем поведения»: уйдя из школы, занимался самообразованием; часто менял профессии; писал стихи, в которых поднимались «чуждые советскому человеку» проблемы — о жизни, о смерти...
К тому же он был Бродский, т.е. еврей, что вину весьма отягощало. Требовалось срочно принять меры к его изоляции, да и других пугнуть не мешало. Так что спущенное из горкома указание выполнялось не только с большим усердием, но и с большими нарушениями. Впрочем, это никого из власть предержащих никогда не смущало.
«Процесс, на котором обвиняли Бродского, назвать судом нельзя. Это расправа над бескомпромиссным человеком, поэтом, запрограммированный от начала и до конца спектакль. Если бы на дворе был не 1964 год, а, скажем, 1948 или 1937, то Бродский исчез бы в лагере. Однако времена были другие — так называемая “хрущевская оттепель”», — это цитата из современного юридического комментария.
И хотя «оттепель» действительно оказалась «так называемая», прежнего страха уже не было, и вся эта возмутительная история думающую часть общества весьма всколыхнула, особенно литературные круги. Корней Чуковский писал Генеральному прокурору СССР:
«Дело, глубоко встревожившее интеллигенцию нашу, надеюсь, будет решено справедливо. Я, как человек, общавшийся с Западом, не могу не скорбеть о том, какой огромный ущерб в глазах наших зарубежных друзей нанесло “дело Бродского” престижу советского правосудия».
Увы — «престижу советского правосудия» уже давно ничего не грозило... Ни авторитетные свидетели защиты — писательница Грудинина и литературоведы Адмони и Ефим Эткинд; ни великий Шостакович, пославший в адрес суда телеграмму, в которой говорилось об «огромном таланте» молодого поэта; ни человек «блестящего ума, высочайшего профессионализма и редкой отваги», как аттестовала писательница и друг Бродского Людмила Штерн адвоката Зою Николаевну Топорову — никто и ничто не могло изменить ход событий. Все было решено заранее. «Все мы <…> понимали, что, будь на ее месте сам Плевако или Кони, выиграть этот процесс в стране полного беззакония невозможно».
Бродский работал с пятнадцати лет; в посланном им в газету опровержении лживого фельетона он писал: «я имею профессии фрезеровщика, техника-геофизика, кочегара, матроса, санитара, фотографа. Я работал в геологических партиях в Якутии, на Беломорском побережье, на Тянь-Шане, в Казахстане. Все это зафиксировано в моей трудовой книжке» (Гордин Я. А. Перекличка во мраке. СПб., 2000. С. 171).
Напомню, что ему тогда исполнилось только 23 года.
Но все это не помешало суду вынести решение выселить из Ленинграда «окололитературного трутня», ведущего «антиобщественный и паразитический образ жизни». Малокультурная (что хорошо видно по ее вопросам) и хамоватая судья Савельева воспользовалась формальным отсутствием в трудовой книжке Бродского записи за последний год — он полностью переключился на литературную работу и как переводчик работал по договорам. И такой договор имелся — до тех пор, пока главный исполнитель «важного политического задания» Лернер специально не поехал в Москву добиваться в издательстве его расторжения. Добился. Бродский оказался без работы. Тут-то его, «трутня и тунеядца», и прихватили, отправив «для исправления» на Север, в Архангельскую область «на срок 5 (пять) лет с обязательным привлечением к труду по месту поселения. …Постановление обжалованию не подлежит».
Никакие усилия литературной общественности, никакие коллективные и личные заявления и письма, направляемые в прокуратуру и первому секретарю Обкома Толстикову по поводу этого бредового приговора, результатов не дали. Решающим моментом в освобождении поэта явилась сделанная мужественной журналисткой Фридой Вигдоровой стенограмма позорного судилища, ставшая известной за рубежом.
Гордин приводит большое письмо Жан-Поля Сартра, «тогда очень в СССР почитаемого», посланное «господину Президенту» (Микояну) с сообщением о том, что он, как друг нашей страны, очень обеспокоен широкой кампанией антисоветской прессы по поводу дела Бродского, которая «дошла до того, что упрекает власти в неприязни к интеллигенции и в антисемитизме». Кончается письмо просьбой «во имя моей искренней дружбы к социалистическим странам, на которые мы возлагаем все надежды, выступить в защиту очень молодого человека, который уже является или, может быть, станет хорошим поэтом» (Гордин Я. А. Перекличка во мраке. СПб., 2000. С. 198-199).
Письмо послано в августе, а уже в сентябре Бродского освободили из ссылки, где он пробыл около полутора лет.
Но в покое его не оставили — спустя несколько лет, в 1972 году, Бродского вызвали в КГБ и предложили уехать. Фактически он был из страны выслан — как и многие другие в те времена. В Ленинграде остались его родители, увидеться с которыми власти ему так и не дали. Через двенадцать лет разлуки мать и отец с разницей в год один за другим ушли.
В эссе о своих родителях, названном им «Полторы комнаты» и написанном на английском языке, Бродский пояснил:
«Писать о них по-русски значило бы только содействовать их неволе, их уничижению, кончающимся физическим развоплощением. Понимаю, что не следует отождествлять государство с языком, но двое стариков, скитаясь по многочисленным государственным канцеляриям и министерствам в надежде добиться разрешения выбраться за границу, чтобы перед смертью повидать своего единственного сына, неизменно именно по-русски слышали в ответ двенадцать лет кряду, что государство считает такую поездку “нецелесообразной”. <...> Пусть английский язык приютит моих мертвецов».
Как жаль, что его родители не дожили до присуждения сыну Нобелевской премии! И уж, конечно, даже предполагать не могли, что вскоре на доме, где они жили, будет висеть мемориальная доска с его именем, в квартире начнет создаваться литературный музей, а среди скульпторов пройдет конкурс на лучший городской памятник Иосифу Бродскому. Про огромное количество самых разных книг о стихах и личности поэта уже и не говорю, а в одном из посвященных ему фильмов появятся они сами, сыгранные известными актерами. Но самое главное, что востребовано его творчество — вышло семь томов полного собрания сочинений Иосифа Бродского...
Наверное, даже Ахматова, сразу распознавшая в юноше большое дарование и провидчески воскликнувшая по поводу свалившихся на него несчастий и трудностей: «Какую биографию делают нашему Рыжему!», — даже Ахматова не могла тогда представить такую биографию своего любимца... Она любила его как сына; отношения с настоящим — Львом Николаевичем Гумилевым — были весьма непростыми, и в разных воспоминаниях звучало, что Иосиф в известной степени ей его заменял.
Я уже говорила, что в моей папке никаких самиздатских материалов, кроме стихов Бродского, нет, но зато один любопытный документ сначала появился именно в нашем доме, и только потом вошел в «научный обиход». Имею в виду личную карточку рабочего Иосифа Бродского, которую в девяностые годы раскопал мой муж Феликс Лурье в отделе кадров своего родного «Арсенала» (Феликс Робертович Лурье, инженер; не путать с Феликсом Моисеевичем Лурье, историком). С фотографии на нас смотрит хмурый 15-летний подросток — после того, как он бросил школу, это была его первая работа. Об этой находке Феликс рассказал в многотиражке «Арсеналец», а в 1992 году «личную карточку» в сопровождении заметки напечатала университетская газета: «Нобелевский лауреат — фрезеровщик на «Арсенале». Воспроизвожу ее полностью.
«В десятом номере журнала «Иностранная литература» за 1992 год, посвященном современной американской литературе, опубликовано эссе Нобелевского лауреата Иосифа Бродского «Меньше единицы», написанное еще в 1976 году. В нем Бродский вспоминает, как он 15-летним подростком бросает школу и поступает фрезеровщиком на закрытое предприятие номер 671 — ныне ПО «Арсенал». В воспоминаниях Нобелевского лауреата немало интересных, порой нелицеприятных наблюдений о послевоенной жизни Ленинграда, родного предприятия.
В архиве завода сохранилась личная карточка молодого рабочего, из которой следует, что Иосиф Александрович действительно работал на «Арсенале» с 11 апреля 1956 года учеником фрезеровщика, а с 18 июля 1956 года по 8 января 1957 года — фрезеровщиком 3-го разряда в пятом цехе. Здание цеха не сохранилось, на его месте и на месте спортплощадки, о которой упоминает Бродский, сегодня высится новый современный корпус предприятия.
Уйдя с завода, Иосиф Александрович с улицей Комсомола не простился. Мечтая о профессии врача, он поступает санитаром в морг областной больницы, находящейся неподалеку от «Арсенала». А спустя много лет, будучи осужден на позорном судилище как тунеядец (хотя он занимался литературным трудом), Бродский оказался в тюремной камере «Крестов», что по соседству с больницей.
Так Выборгская сторона вошла в жизнь Нобелевского лауреата Иосифа Александровича Бродского.
Текст и фоторепродукции Феликса Лурье».
Интересно, что если нам понятно, почему для «показательного процесса» был выбран именно Бродский — абсолютно ЧУЖОЙ и абсолютно СВОБОДНЫЙ, что для тогдашних властей являлось неприемлемым и непереносимым, то нынешнее поколение, как отметил Дмитрий Пригов, понять этого уже не в силах:
«Сын одного моего приятеля, студент РГГУ, с непостижимой для нас наивностью вопрошал:
— Я не понимаю, почему Бродского при советской власти не разрешали? Что в его стихах такого?
А вот то! И было не в наших с приятелем силах объяснить ему то, что не требовало объяснения и для самого примитивного и не причастного к художественно-идеологическому процессу простого обитателя тех времен и пространств».
К счастью, те времена навсегда исчезли. И к некоторому сожалению — те пространства.
Александр Галич
Я вышел на поиски Бога...
Александр Галич
В галичевской папке — стихи «Из последнего сборника», «Опыт ностальгии» и посвященный Корчаку «Кадиш». Была еще пленка с записями, и я помню наши долгие размышления, как ее пометить — написать фамилию автора казалось опасным.
Объясняя неожиданный для многих поворот в своей биографии, Галич писал:
«Мне все-таки уже было под пятьдесят. Я уже все видел. Я уже был благополучным сценаристом, благополучным драматургом, благополучным советским холуем. И я понял, что я так больше не могу. Что я должен наконец-то заговорить в полный голос, заговорить правду».
И Галич заговорил в полный голос, пригвоздив трусливое молчание вот в таких строчках:
Пусть другие кричат от отчаяния,
От обиды, от боли, от голода!
Мы-то знаем — доходней молчание,
Потому что молчание — золото!
Вот как просто попасть в первачи,
Вот как просто попасть в богачи,
Вот как просто попасть в палачи:
Промолчи, промолчи, промолчи!
Переломным моментом в его жизни стал 1968 год, а конкретно — концерт самодеятельной песни в Новосибирском академгородке. Когда Галич запел «Памяти Пастернака», многотысячный зал молча встал. Власти ощутили опасность, и «компетентные органы» тут же организовали появление в прессе соответствующей статьи.
Как могу я не верить в дурные пророчества:
Не ушел от кнута, хоть и сбросил поводья…
Начинается постепенное давление — с Галичем расторгаются уже заключенные договоры, его пьесы снимаются с репертуара, его фильмы кладутся на полку... В конце 1971 года Галича исключают из Союза писателей. Затем — из Союза кинематографистов. Дальше — что уже совсем беспрецедентно — из Литфонда. Его даже пытались лишить той мизерной пенсии по инвалидности, которую он получал после трех своих инфарктов! Эти 54 рубля в то время были единственным источником существования...
Но он не сдается:
Бродит Кривда с полосы на полосу,
Делится с соседской Кривдой опытом,
Но гремит напетое вполголоса,
Но гудит прочитанное шепотом.
Ни партера нет, ни лож, ни яруса,
Клака не безумствует припадочно,
Есть магнитофон системы «Яуза»,
Вот и всё!
И этого достаточно!
И этого действительно было достаточно — магнитофонные записи его баллад и песен широко распространяются по стране. Но давление обозленных властей было все сильнее, и в 1974 году Галичу сказали открытым текстом: «Либо вы уезжаете в Израиль, либо — в Сибирь».
Не жалею ничуть, ни о чем не жалею,
Ни границы над сердцем моим не вольны,
Ни года!
Так зачем же я вдруг, при одной только мысли шалею,
Что уже никогда, никогда...
Боже мой, никогда!..
В те времена подобный отъезд за рубеж всегда сопровождался этим неотвратимым НИКОГДА. Тем не менее, где-то в глубине его души существовала почти несбыточная мечта, высказанная в самой, как мне кажется, пронзительной песне Галича — «Когда я вернусь». В конце песни возникает синий купол Храма Сретенья Господня; в этой подмосковной деревенской церкви служил духовный наставник многих московских интеллигентов о.Александр Мень.
Когда я вернусь,
Я пойду в тот единственный дом,
Где с куполом синим не властно соперничать небо,
И ладана запах, как запах приютского хлеба,
Ударит в меня и заплещется в сердце моем —
Когда я вернусь.
О, когда я вернусь!..
Когда я вернусь,
Засвистят в феврале соловьи —
Тот старый мотив — тот давнишний, забытый, запетый,
И я упаду,
Пораженный своею победой,
И ткнусь головою, как в пристань, в колени твои!
Когда я вернусь.
А когда я вернусь?
К сожалению, Александр Галич не дожил до перемен в стране и не успел к нам вернуться — в декабре 1977 года он умер в своей парижской квартире при не слишком понятных обстоятельствах. Вернее — при слишком непонятных. Вот что рассказала его дочь Алена Галич:
«О смерти отца до сих пор ничего не выяснено. Они жили в Париже. 15 декабря 1977 года он устанавливал дома радиоаппаратуру. Ангелина Николаевна вышла в магазин и через 15 минут нашла отца на полу еще теплым, с обгоревшими руками. По официальной версии, он неправильно вставил антенну, и его ударило током. Следствие установило, что это был несчастный случай. Перед Ангелиной Николаевной вопрос был поставлен ребром: если вы признаете его смерть несчастным случаем, то получите от радио “Свобода” пожизненную ренту, если нет — не получите ничего. Я была в этой квартире в 1991 году. Она единственная в доме сдается под офис и полностью переделана. Кроме того, наши криминалисты уверяли меня в том, что удар током не мог дать ожог рук, да и напряжение в Европе низкое. Я считаю, что это не был несчастный случай» (Галич А. А. // АИФ. М., 2002. № 50.).
Галича не стало, но песни его остались с нами:
«...их пела вся страна, от безусого мальчишки до старого пьяницы-шахтера, от городского подъезда до тюремной камеры... Эти песни записывали, переписывали, пели... Их пели все... А все — это значит много, много миллионов... Можно назвать это славой, но это больше чем слава — это любовь».
Лучше Виктора Некрасова не скажешь.
«Прометей свободной песни»
Все мемуары пишутся еще и для того, чтоб неназойливо и мельком похвалиться и похвастаться.
Игорь Губерман
Конечно, творчество Высоцкого не входит в круг «репрессированной поэзии». Бродского судили, ссылали и затем выгнали из страны в 1972 году; Галича, сперва полностью лишив возможности заработка, а затем предложив ему выбор между эмиграцией и лагерем — в 1974. Но имена этих поющих поэтов часто ставилось рядом: «Если у Галича — социальный протест, то Высоцкий написал портрет эпохи», — так отмечал различие их творчества о.Александр Мень.
«Портрет эпохи», нарисованный Высоцким, тоже не слишком устраивал власти; хотя номенклатура и любила послушать Высоцкого в узком кругу, но музу его старались придерживать: не разрешались концерты «с афишей», не издавались стихи, не записывались песни, сниматься давали со скрипом — многих ролей, на которые его прочили режиссеры, он не сыграл...
Но зато Высоцкого выпускали за границу.
И попробовали бы не пустить, когда его женой была не просто известная французская актриса Марина Влади, а член компартии Франции и к тому же вице-председатель Общества франко-советской дружбы! А сам он — ведущий актер замечательной «Таганки» — находился под покровительством и защитой возглавлявшего театр знаменитого Любимова.
А главное, в отличие от Галича, который сразу же заявил свою политическую позицию, Высоцкий долгое время не казался властям опасным — он пел дворовые песни, иногда стилизованные под блатные; затем добавились военные, спортивные, шуточные... А потом... Потом стало уже поздно — джинн вырвался: «Есть магнитофон системы “Яуза”, вот и все! И этого достаточно!» Неподконтрольные песни Высоцкого слушала вся страна — «от Москвы до самых до окраин». Разумеется, и мы тоже.
А связанная с именем Высоцкого история, которой мне хочется «неназойливо похвалиться» — не зря же я такой эпиграф взяла! — вполне отражена в статье старой университетской газеты, так что проще всего пройтись по ее тексту. Эта еженедельная газета появилась уже в новые времена. Но, видимо, ее учредители плохо русскую историю помнили. Ибо назвали газету «СЛОВО и ДЕЛО»... А ведь в иные времена в России именно эти два слова могли любого отправить на пыточную дыбу... Согласитесь, странное название для новой свободной прессы. Тем не менее, в ней публиковались материалы, ранее в печати немыслимые.
В третьем номере за 1993 год впервые увидели свет записки личного адъютанта Колчака; под постоянной рубрикой «экономический ликбез» давались объяснения и советы для пытавшихся выплыть в новом рыночном обществе, а вот под рубрикой «Неизвестное об известном» целый подвал занимает материал Николая Кавина, приуроченный ко дню рождения Высоцкого — «Он сердцем пел...». Тут же моя фотография и стихи.
«Вспомните конец июля 1980 года. Смерть Высоцкого. Это было всенародное горе. Это были всенародные похороны. И сколько тогда появилось поэтических откликов на эту утрату... Писали и маститые поэты, и друзья Высоцкого, для которых поэзия не была их профессией, писали молодые начинающие, писали те, кто никогда до этого не брался за перо. Писали, чтобы выразить ему свою любовь и благодарность за то, что он один вслух прохрипел о том, о чем думали многие из нас, но не решался сказать никто. А поскольку власть имущие такую всенародную волну любви к поэту отнюдь не одобряли, то весь этот поток стихов пошел в самиздат. Стихи передавались из рук в руки, перепечатывались и снова шли по рукам как нечто запретное.
В этом потоке отнюдь не затерялось одно из лучших, на мой взгляд, стихотворений на смерть Высоцкого, начинавшееся строками: «Всего пяток прибавил Бог к той цифре 37...» Его можно было встретить у друзей, у знакомых — то переписанным от руки, то отпечатанным на машинке. Вначале оно было безымянным, потом приписывалось тем или иным авторам, но чаще всего под ним можно было увидеть имя актера театра «Современник» Валентина Гафта.
Только узкий круг друзей знал имя подлинного автора этого стихотворения. А он — вернее, она — и не стремилась утвердить свое авторство всенародно, ей было достаточно того, что стихи нашли отклик, их читают. Пора назвать ее имя. Эрлена Васильевна Лурье».
Далее опустим — я плохо переношу выражения типа «поэтический путь». А после уже идет мой рассказ:
«…Тогда почти одновременно появились и Галич, и Окуджава, и другие. Высоцкий был один из них. А потом, в конце семидесятых, я однажды услышала песни с его пластинки, записанной во Франции. Они меня потрясли. Это был зрелый социальный поэт, очень сильный, и песни его были про нас, про нашу жизнь, про то, что происходит вокруг нас... Я переписала эту пластинку, приглашала в гости своих друзей, сослуживцев и «гоняла» эти песни...»
Я увидела Высоцкого на сцене в 1972 году, когда «Таганка» впервые привезла к нам на гастроли «Гамлета». Именно тогда он для меня перестал быть «одним из них». А французскую пластинку мы позже услышали у Александра Моисеевича Володина, ему кто-то привез. Очень я тогда впечатлилась. Тем более что к жанру этому — социальной поэзии — всегда неравнодушна была. Фрида Шелимовна, жена Володина, переписала для нас пластинку на магнитофонную пленку, и я, действительно, очень активно ее пропагандировала: приглашала послушать народ с работы, ставила пленку всем нашим гостям — а у нас, что называется, был «проходной двор». Иногда мы даже таскали свой довольно-таки тяжелый маг к тем, кто не мог придти сам — например, к той же Галине Францевне, о которой я уже рассказывала. И, надо сказать, она Высоцкого очень оценила.
«Смерть Высоцкого была большим потрясением для всех, кто был социально небезразличен к судьбе Родины и к судьбе человека, он очень много сделал, чтобы жизнь наша начала как-то изменяться. Больно задело, что радио трубило о смерти Дассена и молчало о смерти Высоцкого. Оба они умерли в 42 года, как и Пресли. Это был какой-то чисто внешний толчок».
И неужели же я выражалась таким казенным слогом? Но по существу ничего возразить не могу, все так и было...
«И вот однажды к нам пришел один наш приятель, чтобы переписать песни Высоцкого. И пока он возился с магнитофонами, я села перед чистым листом бумаги и не могла от него оторваться, пока стихотворение не было вчерне закончено».
В один из тех скорбных и взбудораженных дней к нам со своим магнитофоном пришел приятель — режиссер с Ленфильма Игорь Мушкатин. Он переписывал «французскую пластинку» Высоцкого, а у меня в это время стих сочинялся, и когда Игорь уходил, то мой «горячий» (или «сырой» — как хотите) текст забрал с собой. И стихи начали жить...
На девятый день смерти Высоцкого у нас на Петроградской собрался народ. Пришли какие-то его поклонники с «Арсенала», библиотекари из Дома писателя, сотрудники с моей работы — не говоря уже о постоянных друзьях-приятелях. Игорь рассказывал о своем общении с тогда еще совсем молодым Высоцким — в период учебы в Москве он жил в общежитии ВГИКа в одной комнате с кем-то из его друзей.
На столе — водка, бутерброды, а на приемнике, как и положено, портрет. Причем не просто портрет, а сделанная Феликсом композиция: лицо, магнитофонная лента, гитара... (Так у нас этой фотографии и не осталось — без конца выпрашивали: «Ты себе другую напечатаешь»...) А рядом с портретом — мой стих. Пленку слушали, кто-то что-то рассказывал, я вот стихотворение прочла… И сразу все стали его просить. Пошла в комнату к своей «Оптиме» и на тонкой бумаге дважды по десять экземпляров пробила. И раздала. Фамилию свою поставить и в голову не пришло. А стихотворение отправилось в люди. Причем какое-то время по городу ходили оба варианта — «мушкатинский» и этот, но последний вскоре окончательно победил и начал свое независимое существование.
«Стихи очень быстро пошли по городу, размножаясь в геометрической прогрессии. Под разными фамилиями. Их приписывали даже Вознесенскому, но чаще всего Валентину Гафту. В то время появились эпиграммы Гафта, и, вероятно, к текстам эпиграмм кто-то подложил и мое безымянное стихотворение. Так, видимо, и утвердилось имя Гафта.
Это стихотворение знакомые мне привозили и с севера, и с юга, со всех концов страны. Я слышала его по радио, в лекциях о Высоцком. В общем, оно стало жить активной самостоятельной жизнью. Чем я, в общем-то, и горжусь».
Конечно, горжусь...
Хотя чем, собственно, тут гордиться? Когда-то Лидия Корнеевна Чуковская в письме отцу написала: «Человек слышит только то слово, которое уже готово сорваться с его собственных губ. Но тут уже вопрос совпадения биографии поэта с биографиями тысяч людей». И это очень верно. Но как-то глупо гордиться своим совпадением со временем... В общем, так или иначе, но стихи эти и вправду очень быстро начали ходить по рукам. Андрюша тогда в армии служил — к нему в часть попало. «Не родственник? — Это моя мама!» Не поверили... На лекциях о Высоцком, которые тогда были весьма популярны, его постоянно цитировали.
А сосед по лестнице, с которым я вовсе даже незнакома была, вдруг зашел и подарил мне прекрасную книгу — «Вольная русская поэзия», как бы причислив к ней и мое творение... Да и как же оно не «вольное», когда по всей стране разъезжало в поездах дальнего следования! Какие-то умельцы, видно, это дело на поток поставили, потому что мне подарили две одинаковых фотографии Высоцкого: одну за рубль купил приятель по дороге из Красноярска, другую (за ту же цену) привезли из Средней Азии. На обратной стороне этого фото 18х24 помещены последние стихи поэта: «И снизу лед, и сверху — маюсь между…», а ниже — почти без опечаток и БЕЗ ПОДПИСИ — мои… (Ну, и как не погордиться? Высшее признание!)
«В Москве я случайно попала на премьеру спектакля «Молва» в театре имени Маяковского — в последний момент мне достали билет во 2-й литерный ряд. Перед самым началом...»
Нет, лучше уж я своими словами расскажу.
В Москве, как обычно, я остановилась у нашей родни. А у них на лестнице соседка всегда, хотя и с переплатой, могла достать билеты в театр... В тот раз выбора особого, куда пойти, не было, и мы с Мариной — двоюродной сестрой мужа — пошли в театр Маяковского на премьеру пьесы Салынского «Молва». В главной роли хорошая актриса Евгения Симонова.
Сидим на своем втором ряду, мимо, естественно, кто-то проходит дальше, вдруг Маринка в бок меня как ткнёт... Смотрю — Гафт прошел и рядом со мной сел... Я на него не смотрю, но сама вся завибрировала — как это такой случай упустить! И после окончания спектакля, когда артистов уже по второму разу стали вызывать, к нему обратилась: «Валентин... Простите, я вашего отчества не знаю...»
Он не слишком приветливо обернулся, а я произнесла отрепетированную про себя фразу: «Мы с вами давно заочно знакомы — это мои стихи ходят под вашей фамилией». Он сразу: «Вы из Ленинграда?» — Да. «Мне говорили, что автор — женщина из Ленинграда!» Очень эмоционально отреагировал, познакомил меня со своей спутницей и говорит: «Мне столько писем по поводу этих стихов приходит! А сколько я имел от них неприятностей!» Тут, правда, спохватился и расшаркался: «И приятностей тоже!» И стал оправдываться, говорить, что стихи ему приписали, он не виноват… Разумеется, не виноват.
В общем, объяснились...
«Мы еще долго говорили о Высоцком, о поэзии, вообще «за жизнь»... Прощаясь, Эрлена Васильевна подарила мне тоненькую скромную книжечку своих стихов, выпущенную «за счет средств автора» крохотным тиражом с надписью «С надеждой на дальнейшие встречи».
Тут Кавин здорово промахнулся, назвав три тысячи экземпляров «крохотным тиражом»... Поленился на последнюю страничку заглянуть. Дело в том, что «Неслышный крик» вышел в 1990 году, еще при советской власти, а тогда стихи обычно издавались тиражами в 50, 100, а то и 200 тысяч. Так что по тем временам тираж три тысячи — это мизер, но и крохотным его тоже не назовешь. Потом эту книжку, как и одну из фотографий Высоцкого с моим стихотворением, я подарила музею. Передала им и четыре больших альбома со всякими на эту тему материалами.
Вместо всего этого у меня осталась бумага:
«Дирекция по созданию Государственного культурного центра-музея Владимира Высоцкого.
Акт № 10
Приема предметов на постоянное хранение 3 августа 1991 г.
Настоящий АКТ составлен представителем музея Жильцовым Сергеем Владимировичем с одной стороны, и лицом — Лурье Эрленой Васильевной — с другой в том, что первый принял, а второй сдал в постоянное хранение в ГКЦМ В.С.Высоцкого следующие предметы:
1. Различные негативы фотографий В.Высоцкого (в конвертах — по количеству конвертов) — 46
2. Книга «Неслышный крик» с дарственной надписью — 1
3. То же, без дарственной надписи — 3
4. Альбомы с репродукциями картин, стихами, публикациями, переводами — 4»
Эти альбомы как-то сами собой начали собираться после того, как я попала в поле зрения серьезных питерских высоцкоманов. Они через кого-то узнали, кто автор стихотворения, вышли на меня и попросили подписать стихи для театра «На Таганке», с которым поддерживали постоянную связь. И началось...
В те годы вокруг имени Высоцкого существовала довольно бурная жизнь. Не расстававшийся с фотоаппаратом Феликс тоже в нее включился, и нас постоянно куда-то приглашали: на какие-то квартирные прослушивания редких записей, закрытые просмотры уникальных кинопленок, чьи-то кулуарные выступления, иногда просили выступить меня тоже... Приходил ко мне корреспондент «радио России», взял большое интервью, его потом несколько раз крутили — и по ленинградскому радио, и по России, и через год повторяли...
Впрочем, что это я говорю — какой тогда мог быть корреспондент?! В Доме ученых на ЛИТО прочла, так и то наш замечательный Глеб Сергеевич Семенов мне строго так заявил: «Эрлена Васильевна (а всегда просто по имени называл), вы сделали непозволительный выпад...» («Высоцкий пел о жизни нашей скотской» ). Потом все по очереди ко мне подходили — сочувствие выражали и Г.С. оправдывали, объясняя, что руководитель обязан был отреагировать, ибо быть того не могло, чтобы среди нас стукач не сидел... Радиокорреспондент — это уже потом, когда гласность пришла...
А тогда... Тогда все держалось на энтузиазме. Были и такие, кто оказался втянут в эту деятельность на всю жизнь — например, организовавший клуб Высоцкого и рано ушедший Саша Лауэнбург. В этом клубе мы слушали Ахмадулину, Вознесенского, Карякина, Конецкого, Эйдельмана — самого читаемого и популярного историка нашего времени...
У Эйдельмана, кстати, есть такое высказывание: «Владимир Высоцкий за свои сорок два года интенсивно, нервно прожил, пережил, по старым меркам, несколько столетий... “Кони привередливые” будто только что вынесли его из времен революции, Пушкина, Бонапарта, Джеймса Кука, вещего Олега, из времен своих предшественников».
Еще он часто сравнивал внутреннюю свободу Высоцкого с той, которой обладал его любимый герой Лунин: «Очень высоцкий был человек Михаил Лунин, и очень лунинский — Владимир Высоцкий...» В те годы Эйдельман довольно регулярно бывал в Питере, и мы старались не пропускать встреч с ним — о чем бы он ни рассказывал, это всегда бывало интересно. Но особенно он знал и любил девятнадцатый век, в котором будто бы жил параллельно с нашим. Причем оставался историком даже в самых бытовых ситуациях — на эту тему вспоминается забавный случай.
В Доме писателей Феликс как-то вручил Эйдельману очередной презент (хобби у моего мужа такое: отсняв чье-то интересное выступление, он дарит не пачку фотографий, а вполне качественный фотоальбомчик с надписью — где, что, когда). А на следующий день мы снова неожиданно встретились в музее Достоевского (Рецептер показывал там свою версию пушкинской «Русалки»). На экранах только что прошел «Осенний марафон», где впервые прозвучала сразу же ставшая крылатой фраза: «Ленинград — город маленький!» Услышав ее от Феликса, Натан Яковлевич мгновенно отозвался: «Узок круг этих людей, страшно далеки они от народа...»
На четырех из имеющихся у нас книг Эйдельмана есть его автографы, примерно такие же, как на «Грани веков»: «Дорогому Феликсу Робертовичу — от благодарного “объекта” на самую добрую память». Причем книги эти были из Москвы присланы бандеролью! Редкая обязательность...
Но возвращаюсь к теме.
Вторым после Лауэнбурга беззаветным фанатиком Высоцкого был Адам Ульянов, которого хорошо знала читающая публика, ибо он работал в магазине поэтической книги «Гренада». Адам занимался организацией киновечеров, на которых показывались различные недоступные обычному зрителю киноматериалы, в частности, репетиция «Гамлета».
Был еще один энтузиаст — Марк Перель... Именно он организовал в «Баррикаде» — одном из главных кинотеатров города — фестиваль фильмов, где снимался Высоцкий. Когда-то Марк Юльевич подарил мне самое первое издание Высоцкого — тот самый «Нерв» из разграбленного вагона — была такая легендарная история... Она даже в стихах Окуджавы отозвалась: «А кто потом украл вагон?», и автор эту строчку комментирует так: «Ходили слухи о пропавшем вагоне со сборником стихов В.С.Высоцкого “Нерв”. Впоследствии слухи подтвердились странным образом: во многих западных магазинах в изобилии появилась эта книга, которой почти не было на наших прилавках».
На наших прилавках книжки не было вовсе, но какая-то часть до «крутых высоцкоманов» дошла, даже и мне перепало, но потом этот раритет у меня кто-то увел... А перед своим отъездом в Америку Перель отдал мне свои негативы, которые, как видно из акта, я тоже передала музею. Себе оставила часть кассет с записями Высоцкого и подлинную плотниковскую фотографию Высоцкого с надписью: «Ув. Елене Васильевне Лурье, автору одного из лучших стихотворений памяти В.Высоцкого, от М.Ю.Переля 10.04.83».
У клубных активистов имелись какие-то свои каналы в Москве, привезенные оттуда материалы тиражировались и распространялись, мне тоже много чего доставалось — и от них, и от Адама. В самиздате ходили полные воспоминания Аллы Демидовой, вышедшие в журнале «Аврора» с большими цензурными купюрами, большая статья о Высоцком и его творчестве Крымовой, а вот интервью Марины Влади из французской прессы перевел кто-то из друзей нашего младшего сына — подобные материалы постоянно пополняли наши альбомы...
Один из альбомов заполняли переснятые Феликсом фотографии, иногда довольно редкие; я занималась текстами. Как-то так получилось, что ко мне отовсюду начали стекаться посвященные Высоцкому стихи. Поскольку большей частью тексты были безымянные, я располагала их по алфавиту, по первым строчкам; всего, как помнится, собралось сотни полторы. Много там еще чего было, в тех альбомах, не помню уже, через столько-то лет... Можно посмотреть в музее при театре. Кто же знал, что потом второй музей появится, где директором сын Высоцкого станет...
Хорошо еще — забыла я тогда про одну подаренную мне в клубе Высоцкого книжку — а то я со своей страстью всё отдать, «чтобы не лежало, а работало», запросто и ее бы в музей отправила и сейчас не закончила бы сюжет столь неожиданно, как некогда случилось это и для меня…
Книжка типично самиздатская, самодельно переплетенная, напечатанная на машинке на листах окантованной почтовой бумаги. 1982 год, 156 страниц, первая часть труда «Прометей свободной песни», автор — московский диссидентствующий философ Анатолий Сидорченко. В книжке четыре главы, последняя занимает 50 страниц и называется «Искренность поэзии самиздата» — естественно, я читала ее с особенным интересом.
«Отношение народа к Высоцкому наиболее откровенно было выражено в стихах САМИЗДАТА. Здесь сконцентрировалось внимание, прежде всего, на его смерти: «Не жильцы на Руси поэты, Тот распят, а этот убит...»
Приводятся стихи, иллюстрирующие это и каждое из последующих положений.
«...Получил в САМИЗДАТЕ отражение и тот факт, что о смерти Высоцкого соотечественники узнали из передач зарубежного радио или, как говорят в народе, «из-за бугра»...
...Воспевание подвига Высоцкого сопровождалось справедливым народным укором в адрес благополучных членов Союза писателей и деятелей искусства, равнодушных к реальным проблемам действительности, предавших свой народ, его стремление к свободе и справедливости. Противоречие между Союзом писателей и нашим народом обнаружилось в оценке Высоцкого: если народ высоко оценил его творчество, то профессиональная литература, несмотря на отдельные удачи (стихи Окуджавы, Ахмадулиной), не смогла по достоинству оценить творчество и гражданский подвиг Высоцкого.
Из профессиональных поэтов больше всего о Высоцком написал Андрей Вознесенский...».
Далее идет длинный и довольно-таки суровый разбор стихов Вознесенского с точки зрения его отношения к личности Высоцкого. Евтушенко достается немногим меньше; стихи Филатова, Ахмадулиной возражений не вызывают, но и особого одобрения тоже. До конца книжки остается всего 3 страницы...
Я уже перестала недоумевать, что в главе, посвященной стихам самиздата, мое стихотворение даже не упомянуто. Вот и Окуджава появился:
«О Володе Высоцком я песню придумать решил.
Вот еще одному не вернуться назад из похода...
Говорят, что грешил, что не к сроку свечу потушил.
Как умел, так и жил, а безгрешных не знает природа.
Расстаемся совсем ненадолго — на миг, а потом
Отправляться и нам по следам, по его по горячим.
Пусть кружит над Москвою охрипший его баритон,
Ну а мы вместе с ним посмеемся и вместе поплачем.
О Володе Высоцком я песню придумать хотел,
Но дрожала рука, и мотив со стихом не сходился...
Белый аист московский на белое небо взлетел,
Черный аист московский на черную землю спустился.
Здесь та же невыразимая боль о великой потере. «Черный аист» символизирует великое горе, охватившее русскую землю и сердца соотечественников Высоцкого. Земля наша стала черной из-за преждевременной смерти своих поэтов. Грустные слова Окуджавы созвучны словам Высоцкого:
Кто поверил, что землю сожгли?
Нет, она почернела от горя!
Хорошая песня получилась у Окуджавы. Только недостаточно сильная для такого великого таланта, который есть у него. По поводу такого необыкновенного горя, как ранняя смерть Высоцкого, сказано не так значительно, как это смог сделать поэт в песенке о Моцарте. Несомненно, Окуджава свое отношение к Высоцкому может выразить намного сильнее. И мы вправе ждать этого от основоположника жанра советской свободной песни и «духовного отца» Высоцкого».
И вдруг...
«Более сильный и более искренний голос в отношении к Высоцкому прозвучал в самиздатском стихотворении ленинградки Эрлены Лурье, которым мы хотели бы и завершить свою работу. Лурье выразительно показала органическую слитность, неразрывность, сопричастность судьбы великого поэта с судьбой своего народа.
В качестве эпиграфа приведены строчки Высоцкого:
С меня при цифре 37 в момент слетает хмель,
Вот и сейчас как холодом подуло...
Под эту цифру Пушкин подгадал себе дуэль
И Маяковский лег виском на дуло.
…Срок жизни увеличился, и, может быть, концы
Поэтов отодвинулись на время.
(О поэтах)
Всего пяток прибавил Бог к той цифре 37,
Всего пять лет накинул жизни плотской —
И в сорок два закончили и Пресли, и Дассен,
И в сорок два закончил петь Высоцкий.
Не нужен нынче револьвер, чтоб замолчал Поэт...
Он сердцем пел — и сердце разорвалось!
Он знал — ему до смерти петь, не знал лишь, сколько лет.
А оставалось петь такую малость!
Но на дворе двадцатый век — остался голос жить!
Записан он на дисках и кассетах,
А пленки столько по стране, что если разложить,
То можно ею обернуть планету!
И пусть по радио твердят, что умер Джо Дассен,
И пусть молчат, что умер наш Высоцкий.
Что нам Дассен? О чем он пел, не знаем мы совсем, —
Высоцкий пел о нашей жизни скотской.
Он пел о том, о чем молчим — себя сжигая, пел,
Свою больную совесть в мир обрушив.
По лезвию ножа ходил, винил, кричал, хрипел —
И резал в кровь свою и наши души.
И этих ран не залечить и не перевязать...
Но вдруг затих — и холодом подуло.
Хоть умер от инфаркта он, но можем мы сказать —
За всех за нас он лег виском на дуло.
Август, 1980
Вот, собственно, и все...
На этом сюжет о том уже полузабытом времени начала восьмидесятых, когда мне неожиданно выпала честь внятно произнести то, что чувствовали многие и многие, кончается.
А стихотворение продолжало жить дальше — в 1991 году оно попало в мемориальный альманах-антологию «В.Высоцкий: Всё не так», а в 1994 году — в вышедший в Ангарске сборник посвящений «Венок Высоцкому», в предисловии которого сказано:
«Масштабность народной национальной трагедии, связанной с потерей Владимира Высоцкого, отражается в тысячах стихов, посвященных его памяти. <...> Постепенно стало ясно, что это не просто отдельные стихи отдельных авторов. Это народный плач, стон всех слоев общества о бесценной утрате».
Этот народный плач выявил истинное значение личности Высоцкого — его влияние на всех нас было огромно и уникально. Время все расставляет по своим местам: сегодня это явление русской культуры второй половины ХХ века получило, наконец, достойное признание на всех уровнях...
Поэзия на полке с самиздатом разобрана полностью...
Вот тот машинописный материал, что находится в оставшихся папках:
«Владимир Высоцкий» — спектакль Таганки к годовщине смерти В.Высоцкого, 1981
«Когда его не стало» — пьеса Э.Володарского, 1981
О Высоцком — Наталья Крымова
«Кольцо» (посвящается Людмиле Абрамовой) — Владимир Казаров
«Менестрель» — специальный выпуск, август-сентябрь 1980
Выступления на гражданской панихиде и стихи...
«Юманите» и «Юманите диманш» — отклики на смерть Высоцкого
Фотографии с графических листов по песням Высоцкого. Художник Назаренко (24 л.)
Фотографии разные
Библиография
Рукописи: анкета Высоцкого, стихи, список литературы...
Стихи Высоцкого
Стихи о Высоцком, в т.ч. копии моего стиха — без подписи и под фамилией Гафт.
Еще есть пачка газетных и журнальных вырезок, но они к самиздату отношения уже не имеют...
(Продолжение следует