01.01.2014 | 00.00
Общественные новости Северо-Запада

Персональные инструменты

Блог А.Н.Алексеева

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (5). Вокруг литературы… Прорыв немоты…

Вы здесь: Главная / Блог А.Н.Алексеева / Тексты других авторов, впервые опубликованные А.Н.Алексеевым / Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (5). Вокруг литературы… Прорыв немоты…

Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (5). Вокруг литературы… Прорыв немоты…

Автор: Э. Лурье — Дата создания: 17.08.2014 — Последние изменение: 19.08.2014
Участники: А. Алексеев
Продолжение публикации книги Э.В. Лурье «Глухое время самиздата». «Гласность, честная и полная гласность — вот первое условие здоровья всякого общества, и нашего тоже. И кто не хочет нашей стране гласности — тот равнодушен к отечеству, тот думает лишь о своей корысти. Кто не хочет человечеству гласности — тот не хочет очистить его от болезней, а хочет загнать их внутрь, чтобы они гнили там» (А. Солженицын)..

 

 

 

 

 

 

ЭРЛЕНА  ЛУРЬЕ

 

ГЛУХОЕ ВРЕМЯ САМИЗДАТА

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

 Папки с машинописью

ВОКРУГ ЖИВОПИСИ

    Наши знакомые

    «Дело Глазунова»

    Художники и власть

РЕПРЕССИРОВАННАЯ ПОЭЗИЯ

    «Литературные папки»

    Осип Мандельштам

    Марина Цветаева

    Борис Пастернак

    Анна Ахматова

    Николай Гумилев

    Иосиф Бродский

    Александр Галич

    «Прометей свободной песни»

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

    Антисоветское литературоведение

    Бандитский шик «Алмазного венца»

    Письма Солженицына

ПРОРЫВ НЕМОТЫ

    Подвижница

    Книга великого гнева

ПАРАНОИК У ВЛАСТИ

    Темный пастырь

    Открытое письмо Сталину

    Большой террор

    Смерть тирана

ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

    В ожидании весны

    Совесть нации

    Последний генсек

    Ельцин и другие

    Экспресс-хроника

  О прогнозах и предсказаниях

    Август девяносто первого

    Пока живу — надеюсь

ВЕЧНАЯ ТЕМА

    Еврейский вопрос

    «Цветы зла» на почве гласности

    За и против истории

    Родословная вождя

Post scriptum

**

 

См. ранее на Когита.ру:

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (1). Папки с машинописью. Вокруг живописи

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (2). Репрессированная поэзия: «Литературные папки». Осип Мандельштам. Марина Цветаева

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (3). Репрессированная поэзия: Борис Пастернак. Анна Ахматова. Николай Гумилев

= Эрлена Лурье. Глухое время самиздата (4). Репрессированная поэзия: Иосиф Бродский. Александр Галич. «Прометей свободной песни»

 (Внимание! Если при клике мышкой на название материала Когита.ру Вы получите ответ: «К сожалению, по запрошенному адресу мы ничего не нашли», не смущайтесь и пойдите в конец открывшейся страницы, где сказано: «Возможно, Вы искали…» и соответствующее название. Кликните по нему и выйдете на искомый материал. А. А.)

**

 

ВОКРУГ ЛИТЕРАТУРЫ

 

Антисоветское литературоведение

 

Завоевать хотя бы небольшое пространство воздуха, которым дышишь по своей воле  независимо от того, что ветер все время наносит  на нас тоску или веселье, легко переходящее в ту же тоску, — это и есть действие мужественной воли, творческой воли.

Александр Блок

 

Эти слова Блока впрямую относятся и к Анатолию Якобсону, и к Ефиму Эткинду, и к Аркадию Белинкову. Все они обладали мужественной волей и отвоевывали себе — и другим — пространство, в котором можно было бы дышать, хотя знали, что придется заплатить за это немалую цену — эмиграцией, лагерем, смертью...

У меня не так уж много их текстов — в основном, какие-то отрывки, которые хотелось оставить себе. Привожу самые выразительные из них.

 «Анатолий ЯКОБСОН. «Конец трагедии» — о Блоке

Собственно умирание, предсмертное состояние Блока ни один из современников не определил с такой силой и с таким лаконизмом, как Цветаева: «заживо ходил — как удавленный».

Но о самом факте удушья, удушения свидетельствуют и другие очевидцы.

Е.Замятин о Блоке (за год до смерти): «его слова: «Дышать нечем... Душно. Болен, может быть».

Ю.Анненков: «Я задыхаюсь! — повторял он. — И не я один, вы тоже. Мы задыхаемся, мы задохнемся все! Мировая революция превратилась в мировую грудную жабу!»

 В.Ходасевич в статье «Кровавая пища» — мартирологе русской литературы, рассказывая, кто из писателей каким образом изничтожался, просто говорит: «задушенный Блок», не считая нужным разъяснить, как, почему, кем… Для автора и его читателей это было дело самоочевидное.

К.Чуковский: «Заболел он в марте 21 года, но начал умирать гораздо раньше, еще в 1918 году, сейчас же после написания “Двенадцати” и “Скифов”.  ...Из великого поэта, воплотившего чаяния и страсти эпохи, он превратился в рядового поденщика: то составлял вместе с нами каталоги для издательства Гржебина, то с головой уходил в редактирование переводов Гейне, то по заказу редакционной коллегии деятелей худсовета писал рецензии о мельчайших поэтах, которых не увидишь ни в какой микроскоп...»

...Речь Блока «О назначении поэта» — пушкинская речь. Это лебединая песнь Блока, его духовное завещание. Он обратился к своим наследникам, завещая им жить и беречь как зеницу ока последнюю человеческую свободу — свободу творческого духа, основание которой — свободная совесть.

 

Пушкин! Тайную свободу

Пели мы вослед тебе!

Дай нам руку в непогоду,

Помоги в немой борьбе!»

 

Приведу еще несколько фраз Якобсона, посвященных Горькому:

«Жизнь Горького Жизнь  была трагична,  а смерть его была мученической. Горький был человеколюбив и уважал культуру, но его попутал бес времени. За спасение многих, многих людей прощаются Горькому все грехи. Добро, сделанное им, никогда не будет забыто. Не будет забыто и лучшее из написанного Горьким. Незадолго до смерти Максим  Горький сказал (в приватном разговоре — «Воспоминания» Юрия  Анненкова), что житье его было в последние годы «максимально горьким». Время воздает...».

В 1973 году КГБ вынудило Анатолия Якобсона покинуть страну — после ареста Наталии Горбаневской в 1969 году он сменил ее на посту редактора «Хроники текущих событий». Но занимавшийся активной политической жизнью Якобсон в то же время не мыслил своего существования вне русской литературы и возможности говорить о ней в аудитории — это было необходимым  условием существования. И у него, лишенного привычной атмосферы, через год жизни в Израиле начало развиваться психическое заболевание.  Приступы депрессии с каждым годом увеличивались, и за три месяца до своей гибели он написал стихотворение с такими начальными строчками: «Не жить хочу, чтобы мыслить и страдать, / А поскорей хочу концы отдать…».

Анатолий Якобсон покончил с собой 28 сентября 1978 года.  «Конец трагедии»… Но его тексты теперь изданы и продолжают жить.

«Ефим ЭТКИНД — «Молюсь за тех и за других» — о Волошине

Аполитичность Волошина крепко связывает его с Серебряным веком. В то же время он, при всей своей нейтральности, сформулировал историко-политическую теорию, выраженную и в прозе, и в поэтических произведениях 1917-1925 годов, которая удивляет глубиной и пророческой силой. Вот ее основные положения:

Может ли Россия быть республикой? Едва ли. Она пройдет через «ряд социальных экспериментов» и «впоследствии вернется на свои старые пути, то есть монархии, видоизмененной и усовершенствованной, но едва ли в сторону парламентаризма».

Русское самодержавие было нередко революционным —  при Грозном, при Петре, которые старались «административным путем перекинуть Россию на несколько столетий вперед, согласно идеалам прогресса своего времени, прибегая для этого к самым сильным насильственным мерам».

При Александре I самодержавие поссорилось с дворянством, при Александре II — с интеллигенцией. «Таким образом, правительство века, перестав следовать исконным традициям русского самодержавия, выделило из себя революционные элементы и вынудило их идти против себя».

После революции 1917 г. интеллигенция убедилась, что она «плоть от плоти, кость от кости русской монархии и что, свергнув ее, она подписала этим самым свой собственный приговор».

«В русской революции, прежде всего, поражает ее нелепость <...>, в стране, где нет ни капитализма, ни рабочего класса <...>, на наших глазах совершается великий исторический абсурд». Однако опыт России спасает Европу: он сыграет для европейских стран роль иммунитета.

Общий вывод Волошина: «Россия будет единой и останется монархической, несмотря на теперешнюю «социалистическую революцию». Им ничего, по существу, не мешает ужиться вместе. <...> Социализм сгущенно государственен по своему существу. Он неизбежной логикой вещей будет приведен к тому, что станет искать  точки опоры в диктатуре, а после — в цезаризме».

Можно лишь изумляться тому, как Максимилиан Волошин в 1920 году, живя в отрезанном от мира, далеком от всех центров Коктебеле, сумел предвидеть наступление сталинизма».

Но никто не мог предвидеть все последствия этого наступления, превратившего страну в тоталитарное государство. В частности — того расцвета «государственного антисемитизма», который постоянно и усердно взращивался Сталиным внутри партийного руководства страны. К концу войны и началу «борьбы с космополитами» почва была хорошо унавожена и идеология наших «партайгеноссе» уже не слишком сильно отличалась от идеологии побежденного врага. Как выразительно сформулировал историк С.Резник, «красный фашизм вогнал осиновый кол в горло коричневого и сразу же стал напяливать на себя его униформу».

И Ефима Эткинда это постоянно мучило:

«…О чем и о ком ни писал бы Эткинд, он снова и снова возвращается памятью к тем временам (1948 году), пытаясь осмыслить: что же произошло? Как и почему, разгромив фашизм на фронтах войны, мы понесли тягчайшее поражение в области идеологии — восприняли расовую доктрину нацизма: антисемитизм?»  — это из отклика Азадовского на только что вышедшую тогда книгу Эткинда «Записки незаговорщика». Там же приводится его рассказ о своих отношениях с родным государством: «Меня изгоняли из науки и литературы трижды. В 1949 году — как космополита; в 1964 году — как литератора, посмевшего выступить свидетелем защиты в суде над поэтом Иосифом Бродским. <...> В 1974 году — как состоявшего в близких отношениях с врагом режима А.Солженицыным, а также как автора открытого письма, призывавшего молодых евреев не уезжать, а бороться за свою свободу дома, в России». (Азадовский К.М. Портрет незаговорщика на фоне эпохи // Новый мир. 2002.  № 1. С. 198-199)..

В том же году Эткинд вынужден был из страны уехать. Дальнейшее развитие некогда близких отношений с «врагом режима» Азадовский комментирует так:

«С горечью пишет Эткинд об эволюции взглядов Солженицына. <...> Идейное расхождение Солженицына и Эткинда отражает в известной степени два противоположных пути, которыми искони двигалась наша общественная мысль: “национальный” и “космополитичный”. В 60-х их многое сближало — оба противники системы» (Азадовский К.М. Портрет незаговорщика на фоне эпохи // Новый мир. 2002.  № 1. С. 198-199).

Теперь уже обоих нет в живых: Эткинд умер в 1999 году в Потсдаме, Солженицын — в 2008 в Москве.

«Аркадий БЕЛИНКОВ — «Сдача и гибель советского интеллигента» — об Олеше

...Блок был одним из первых, кто сказал о беспокойстве за судьбу революции. Прошло несколько лет после его смерти, и эта тема появилась в произведениях Маяковского, А.Толстого, Эренбурга, Форш, Багрицкого, Асеева, Федина. ...Разные решения темы приводили к непохожим результатам. Блоку и Маяковскому это стоило жизни.

...Сомневающийся, да ещё едущий за границу человек в эти годы (1931 г.) уже мог вполне рассматриваться как потенциальный, но еще не разоблаченный враг. Что следует сделать с потенциальным, но еще не разоблаченным врагом? Разоблачить и уничтожить. <...> «Если враг не сдается, его уничтожают». Эту формулу создал не Сталин. И не враги народа. Ее создал Горький. Горький создавал литературные формулировки политики Сталина. А литературные критики в это время определяли свою задачу таким образом:

 «Сломать руку, запущенную в советскую казну, — это критика... Затравить, загнать на скотный двор головановщину и всякую иную культурную чубаровщину, — это тоже критика... Критика должна иметь последствия: аресты, судебные процессы, суровые приговоры, физические и моральные расстрелы. В советской печати критика — не зубоскальство, не злорадное обывательское хихиканье, а тяжелая шершавая рука класса, которая, опускаясь на спину врага, дробит хребет и крошит лопатки... “Добей его!” — вот призыв, который звучит во всех речах руководителей советского государства». С.Ингулов. «Критика не отрицающая, а утверждающая» «Красная новь» 1928, 6 мая.

С.Ингулов (1896-1937), член КПСС с 1918 г., зам.зав.Агитпропом ЦК ВКП(б). Начальник Главлита, т.е. один из руководителей Советского государства, получил все то, что он с воодушевлением людоеда требовал для других: в связи со строжайше запрещенными советским законом методами ведения следствия шершавая рука раздробила ему хребет, раскрошила лопатки, загнала, затравила и расстреляла. Реабилитирован посмертно. В статье «Наш первый редактор» («Учительская газета», 1963, 27 апреля) любовно воссоздается светлый образ этого обаятельного человека и писателя-гуманиста».

В своей книге Белинков поместил письмо затравленного критикой Булгакова, которое тот в полном отчаянии направил Правительству СССР. Привожу его окончание:

«Ныне я уничтожен. Уничтожение это было встречено советской общественностью с полной радостью и названо “достижением”.

Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа “Театр”.

Все мои вещи безнадежны...

Я обращаюсь к гуманности советской власти и прошу меня, писателя, который может быть полезен у себя в отечестве, великодушно отпустить на свободу.

Если же и то, что я написал, неубедительно, и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу советское правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссера. Я предлагаю правительству СССР совершенно честного, без всякой тени вредительства специалиста режиссера и актера, который берется добросовестно ставить любую пьесу, начиная с шекспировских пьес вплоть до пьес сегодняшнего дня.

 Если меня не назначат режиссером, я прошусь на нештатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошу советское правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо в данный момент — нищета, улица, гибель.

28 марта 1930 г.»

Вряд ли бы Сталин позвонил Булгакову, если бы 14 апреля не застрелился Маяковский. На этом фоне не хватало еще какой-нибудь истории с Булгаковым — это было бы  уже слишком. Звонок вождя последовал на следующий день после похорон поэта — 18 апреля. И Булгакову дали возможность работать во МХАТе, который позже, несмотря на успех «Белой гвардии», он с горечью назовет  кладбищем своих пьес — обо всем этом подробно рассказано в биографии Михаила Булгакова, написанной А.Варламовым.

Но вернемся к названию книги Белинкова — «Сдача и гибель советского интеллигента». Так вот, похоже, что Олеша, главный герой этой книги, сдался гораздо раньше, чем потребовали внешние обстоятельства. По свидетельству Каверина,  на вопрос, что же он будет писать «после такого счастливого начала», Олеша «выразительно присвистнул и махнул своей короткой рукой: “Так вы думаете, что “Зависть” — это начало? Это — конец”, — сказал он».

«Все это (т.е. “Зависть”, “Три толстяка”, рассказы, пьесы) было сделано во второй половине 20-х годов, примерно в течение 5-6 лет. Потом Олеша замолчал». Ю.Перцов  — Юрий Олеша. Избр.пр.1956.

Тридцать лет, застыв с заломленными руками и раскачиваясь из стороны в сторону, русская критика с литературоведением шепчут побелевшими губами: «Замолчал...» Арифметика, введенная в социально-исторический и историко-социальный анализ, в результате сообщает, что с 1934 по 1960 годы Юрий Олеша написал в 3,3 раза больше, чем с 1924 по 1934 годы. Т.е. со времени, когда в историю русской литературы была вписана трагическая строчка «Олеша замолчал», до смерти писателя им было молча напечатано и переиздано 162 произведения. Причем речь идет об избранных произведениях, вошедших в однотомники, куда включалось самое лучшее из того, что было написано. Кроме самого лучшего, было написано и то, что автор самым лучшим не считал, но считал вполне достойным печатания. И печатал.

...Таким образом, из 25 лет 24 года (кроме 1941-го) в «годы молчания» Юрий Олеша публиковал. Где угодно, сколько угодно и что угодно.

Я написал книгу, в которой пытался рассказать о том, что советская власть может растоптать все. И делает это особенно хорошо тогда, когда ей не оказывают сопротивления. Когда ей оказывают сопротивление, она может убить, как убила Мандельштама, может пойти на компромисс, как пошла с Зощенко, и отступить, если с ней борются неуступившие и несдавшиеся художники — Ахматова, Пастернак, Булгаков, Солженицын. Юрий Карлович не оказывал сопротивления советской власти. <...> Он всегда вместе со всей его литературой поворачивал, куда велят.

«Вот встреча Ленина со Сталиным. Круг стоящих возле Ленина раздвинулся, к столу подходит человек с лицом, которое трудно описать — такое на нём выражение оживления, внимания, радости, Ленин любовно смотрит на подошедшего».

«У четвертой стены зала возвышается бюст Сталина работы Манизера. Так замыкается композиция зала — на фоне белой стены — скульптурный портрет великого вождя и полководца, чей гений привел Россию к ее неслыханной исторической славе. С его именем на устах шли в бой герои, о нем поют песни... Композиция зала кажется цельной, строгой и проникнутой историзмом».

«В залах выставки» — «Московский рабочий»

«Когда я писал какую-нибудь новую вещь, мне среди прочего было так же очень важно, что скажет о моей новой вещи Шостакович, и когда появлялись новые вещи Шостаковича, я всегда восторженно хвалил их. И вдруг я читаю в газете “Правда”, что опера Шостаковича есть “Сумбур вместо музыки”. Как же мне быть с моим отношением к Шостаковичу? Статья, помещенная в “Правде”, носит принципиальный характер. Это мнение коллективное, значит: либо я ошибаюсь, либо ошибается “Правда”. Легче всего было бы сказать себе; я не ошибаюсь, и отвергнуть для самого себя, внутри, мнение “Правды”. К чему бы это привело? К очень тяжелым психологическим последствиям... И поэтому я соглашаюсь и говорю, что на этом отрезке, отрезке искусства, партия, как и во всем, права. (Аплодисменты). Все дело в том, что у нас единственное, из чего исходит мысль руководства — есть мысль о народе. Интересы народа руководителям дороже, чем интересы того искусства, так называемого изысканного, рафинированного, которое нам иногда кажется милым и которое, в конце концов, является, так или иначе, отголоском упадка искусства Запада.

Товарищи, читая статьи в “Правде”, я подумал о том, что под этими статьями подписался бы Лев Толстой»... ( Аплодисменты). «Литературная газета» 1936 г. 20 марта

1937 год. Процессы Пятакова, Радека и других. Тухачевского, Якира и других. Бухарина, Рыкова и других. Аресты Мейерхольда, Бабеля и других.

Юрий Олеша: «Фашисты перед судом народа. Люди, которых сейчас судят, вызывают омерзение... Это не люди, а револьверы. Человек-револьвер, человек-маузер, направленный в каждого, кто хоть частью своей души сочувствует социализму... Мерзавцы, жалкие люди, шпионы, честолюбцы, завистники, хотели поднять руку на того, кому народ сказал: ты сделал меня счастливым, я тебя люблю. Это сказал народ! Отношение народа к Сталину рождает такое же волнение, какое рождает искусство! Это уже — песня...» «Литературная газета» 1937 г. 26 января

20 ноября 1930 г. «Литературная газета» печатает подборку «Писатели выходят на трибуну общественного обвинения».

В.Шкловский, А.Эфрос, Е. Зозуля, А.Адуев, И.Сельвинский, Б.Ромашов. Вслед — «Резолюция писателей»:

«Мы, советские писатели и драматурги, горячо приветствуем верного часового революции — ОГПУ и ходатайствуем перед правительством о награждении ОГПУ орденом Ленина.

Поставим свое творчество на службу пролетарской революции!

На фронте искусства и литературы — сорвем маски с классовых врагов!

Смерть контрреволюционерам и заговорщикам!»

Во время таких хлыстовских радений художественная интеллигенция взвинчивала себя до советского патриотического экстаза и вступала в состояние  содомии. Тут уже невозможно было понять, кто кого сгреб, кто кого убивает, кто с кем спит, кто на кого донос строчит. Начался свальный грех советской интеллигенции.

Каин, где брат твой, Авель?

Никулин, где Бабель?

...Сельвинский, с такой убедительностью воспевший убийцу и палача [Малюту Скуратова], пережив состояние своего героя, вырывается из истории, чтобы с глубоким чувством передать богатство своей души. Это ему удается особенно хорошо в известном стихотворении «Отцы, не раздражайте ваших чад!» («Огонек», 1959 г., № 11), в котором с таким успехом он, наконец, расправляется с Пастернаком.

Проф.Я.Е.Эльсберг — один из самых выдающихся и опытных доносчиков в советской литературе. Слова «настоящим сообщаю» — обычная формула, с которой начинается донос. Я это очень хорошо знаю по доносам на меня другого доктора  филологических наук, проф.В.В.Ермилова, члена Союза писателей СССР Н.С.Евдокимова, члена Союза журналистов СССР Г.Шерговой. С их доносами меня познакомили при освобождении из лагер».

И снова тут не обойтись без Галича: «Мы поименно вспомним всех, кто поднял руку»...

Арестовали Белинкова в 1944 году.

«Вот я двух людей так вот умоляла: Белинкова и Осипа Эмильевича. Белинков то же самое — “Раз я уже написал, то чтоб я не читал...” Я ему говорю: “Зачем вам жизнь портить?”» — рассказывала об ученике своего мужа Шкловская-Корди.

А В.Берестов добавлял: «Спасло же студента Литинститута Аркадия Белинкова от расстрела письмо за подписью А.Н.Толстого!»  Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников / Сост. О. С. Фигурнова,  М. В. Фигурнова. М., 2002. С. 109).

А в мемуарной прозе Игоря Губермана я наткнулась на такой вот выразительный, я бы сказала — итоговый —  абзац:

«Белинков просидел в лагерях 12 лет и чудом выжил, был невероятно этот человек талантлив и одной высокой страстью одержим: ненавидел он советскую систему до такой каленой ярости, что со временем не выдержало сердце. Это уже в Америке случилось — уехав, он затеял там журнал под единственно любезным ему названием — “Колокол”.  ...Книга его о Юрии Олеше была безжалостной, горькой и пронзительно точной» (Губерман И. М.  В 4 т. Т. 4: Пожилые записки. Нижний Новгород, 1997. С. 259.).

 

 

Бандитский шик «Алмазного венца»

 

Свой гнев свячу тоской —

Мне жалко негодяев,

Как Алексей Толстой

И Валентин Катаев.

Борис Чичибабин

 

Тридцатые годы каждого пишущего поставили перед выбором пути в соответствии с понятиями о совести, чести и долге каждого — долге перед отпущенном Богом талантом. Были такие, как Пильняк и Мандельштам, были такие, как Паустовский и Пришвин, были и такие, как Толстой и Катаев... Одни смириться не сумели, другие попытались укрыться  «в природе», третьи стали откровенно служить власти.

Юрий Олеша не принадлежал ни к одной из этих категорий — он попросту сломался. Много лет спустя, уже после его смерти вышла книга, которую Олеша писал всю свою жизнь — «Ни дня без строчки», по его мнению, лучшее, что он сделал. И хотя все его писания тридцатых годов симпатии никак не вызывают, но теперь понятно, что это была трагическая фигура, чего не скажешь о его товарище Валентине Катаеве, с которым в начале двадцатых годов они вместе работали в газете «Гудок». Если Олеша сломался, то Катаев — гнулся. И при этом всегда учитывал политическую конъюнктуру, то  есть гнулся в ту сторону, в которую было выгодно в данный момент.

В своей книге «Самоубийцы» Станислав Рассадин вспоминает свое юношеское убеждение насчет невозможности сосуществования «гения и злодейства», он считал, что человек, совершающий скверные поступки, неизбежно талант теряет. И примеров тому  достаточно. Но вот Катаев заставил его задуматься — в это правило он никак не вписывался: несмотря на весь свой цинизм, приспособленчество и прочие «симпатичные» качества, сумел-таки талант сохранить — его поздний «Святой колодец» Рассадин считает вещью «блистательной». Таким же новым катаевским стилем — «мовизмом» — написан и «Алмазный венец».

Но когда мы все читали его (поскольку «мы все» читали журнальные новинки), то меньше  всего  обращали внимание на стиль. Помню общую возмущенную реакцию: как так можно?! О мертвых! О трагически погибших! Ибо в своем «Венце» Катаев свел давние счеты с известными поэтами и литераторами — мучениками того страшного времени,  выведя их под прозрачными кличками и ради красного словца не пожалев никого. Но поскольку легко расшифровываются не все действующие лица «Алмазного венца», привожу их полный список:

«Командор — Маяковский, Соратник — Асеев, Наследник — Кирсанов,  Королевич — Есенин, Птицелов — Багрицкий, Ключик — Олеша, Друг — Ильф, Брат — Петров, Синеглазый — Булгаков, Мулат — Пастернак, Сын водопроводчика —  Казин, Будетлянин — Хлебников, Альпинист — Тихонов, Штабс-капитан — Зощенко, Конармеец — Бабель, Щелкунчик — Мандельштам, Вьюн — Крученых, Арлекин — Антокольский, Эскесс — Кисельгоф, Профессор с пиками усов — Коган, Зинка — Зинаида Райх».

Оскорбленные за тех, кто не мог ответить Катаеву из могилы, читатели откликнулись довольно злой эпиграммой: 

 

Из девяти венков терновых

Он сплел алмазный свой венец

И появился в гранях новых —

Завистник, сплетник и подлец.

 

А Владимир Лакшин на «Алмазный мой венец»  написал пародию: «Мовизма золотая осень (подражание мастеру)». Она занимает четыре страницы и начинается так:

« Я вспоминал переделкинскую осень, бредя по янтарной полоске пляжа на Малых Гавайях, отрезанного от сверкающего белизной отеля Пале-Руайяль стеной густых волосатых лиан, в сплетении которых угадывалось мне молодое, четкое лицо Кучерявого... и т.д.»

По городу ходило еще довольно длинное анонимное стихотворение, как бы от Бунина, которого Катаев считал своим Учителем:

 

Милый Валя! Вы меня простите ль,

Что из гроба обращаюсь к Вам?

Я б не стал, когда б меня Спаситель

К своему престолу не призвал.

 

Он сказал: Сей старец нечестивый

Прежде был твой робкий ученик.

Разберись-ка с этим гнусным чтивом,

Иск ему как следует вчини!

 

Вчинив «нечестивому старцу» в нескольких строфах иск за оклеветанных мертвецов и вообще за весь «этот яд, придирки, сплетни, злость»,  «Бунин» заканчивает:

 

Ну, суди Вас Бог. Прощайте, Валя.

С грустью вспоминаю о былом.

Прежде горячо любимый Вами

Академик с золотым пером.

 

«Золотое перо» — так называется ранний рассказ Катаева (1921), в котором под именем академика Шевелева описывается не принявший революцию и бежавший за границу Бунин.

У меня лежит еще один весьма любопытный материал — дилетантское литературоведческое исследование: «О замысле, воплощении и превращениях одного сюжета Валентина Катаева “Девушка из совпартшколы”». Если об Ахматовой я написала всего лишь  как «внимательный читатель» одной книги, то мой муж о Катаеве и его героях искал нужные сведения даже в разных городах. Все началось с того, что в 1982 году он отдыхал в Одессе и, деля свое время между морем, спортом и литературными местами города, увлекся идеей узнать чуть больше, чем можно было вычитать в незадолго до этого опубликованной  повести Катаева «Уже написан Вертер».

«И, наконец, меня выводят на человека, который ответил, пожалуй, на все мои вопросы, — это бывший чекист, Никита Алексеевич Брыгин... Он-то и рассказал мне о прототипах “Вертера”. И не только о них. Я услышал, что Катаева не очень-то любят в Одессе, что он сводит какие-то счеты с одесской ЧК, в которой работал его брат Евгений и с которой был связан он сам...»

Надежда Мандельштам оставила весьма выразительный портрет Валентина Катаева тех лет: «Мы впервые познакомились с Катаевым в Харькове в 22 году. Это был оборванец с умными живыми глазами, уже успевший «влипнуть» и выкрутиться из очень серьезных неприятностей. О.М. хорошо относился к Катаеву. «В нем есть настоящий бандитский шик», — говорил он».

Оказавшись в Харькове в командировке, Феликс в 1983 году «от нечего делать» продолжил свои изыскания в публичной библиотеке, где ему удалось получить подшивку газет двадцатых годов (в Питере для этого нужно было иметь специальное разрешение). И там,  в газете «Коммунист» от 2 октября 1921 года, он увидел статью Ингулова под названием «Девушка из совпартшколы».

Об авторе статьи мы только что с содроганием прочитали у Белинкова — это был  кровожадный идеолог советской печати, определявший  литературную критику как «тяжелую руку класса, которая дробит хребет и крошит лопатки».

 «Ингулов в своей статье полемизирует с литераторами, не видящими достойных сюжетов в современной им жизни, и в качестве примера подробно излагает историю девушки — сотрудницы ЧК, которой было поручено “влюбить” в себя опасного контрреволюционера — руководителя заговора. Она сделала это, но влюбилась сама по-настоящему и с большим трудом перенесла его смерть...»

Вспоминая об этом призыве Ингулова воспеть подвиги «людей революции», Катаев в «Траве забвения» пишет: «Сколько раз брался я за перо, чтобы исполнить совет моего друга и старшего товарища написать роман о “девушке из совпартшколы”»... 

Как говорится, скажи мне, кто твой друг... 

Внимательно перечитав «Траву забвения» уже другими глазами, Феликс на втором плане обнаружил явные параллели с сюжетом из «Вертера», причем отношение к героям у автора изменилось...

«Характерно для эволюции Катаева и использование им цитат из Пастернака — как давшей название повести, так и заключающей ее. “...Уже написан Вертер” — это часть строки из цикла Пастернака “Разрыв”, написанного в 1918 году. И дальше идут знаменитые строки:

 

А в наши дни и воздух пахнет смертью:

Открыть окно, что жилы отворить.

 

Конечно, нынешнему, а не прежнему Катаеву созвучен смысл этих последних двух строк, независимо от общего смысла всего цикла Пастернака.

И если использование этой цитаты не противоречит тому многосложному содержанию, которое можно вычитать у Пастернака, то применение заключительной цитаты подчеркивает метаморфозу Катаева:

 

Наверно, вы не дрогнете,

сметая человека.

Что ж, мученики догмата,

вы тоже — жертвы века.

 

...Вот такая эволюция в мировоззрении Валентина Петровича Катаева прослеживается на примере эволюции сюжета “Девушка из совпартшколы”».

 

Правда, если учесть личность автора «Алмазного венца», вполне можно предположить, что  в мировоззрении у Катаева произошла не эволюция, а вполне циничная перемена точки зрения в угоду времени. И все-таки жалко, если такой труд пропадет. Может, кто-то этими девятью машинописными страницами заинтересуется?

 

Письма Солженицына

 

Все-таки вспомнить пора, что первое, кому мы принадлежим — человечество.

Александр Солженицын

 

После того, как в главном и самом прогрессивном тогда журнале — «Новом мире» Твардовского — уже на исходе оттепели был напечатан «Один день Ивана Денисовича», пробивший  стену молчания вокруг доселе запретной лагерной темы, Солженицын в одночасье стал писателем  номер один. И пользуясь этим, начал бороться с вездесущей, грозной и неумолимой цензурой.  

В его письмах, касающихся литературных дел, неизбежно повторяются имена все той же разнообразно замученной советской властью блистательной плеяды русской литературы ХХ века: Гумилев расстрелян, Мандельштам, Пильняк, Клюев погибли в лагерях; Есенин, Маяковский, Цветаева покончили с собой; Бунин, Замятин, Ремизов умерли в эмиграции; Пастернак погиб от унижения, Ахматову,  Зощенко,  Булгакова, Платонова мордовали и не печатали...

Первое по времени — «ПИСЬМО 4-му Всесоюзному Съезду советских писателей в Президиум Съезда и делегатам — членам ССП, редакциям литературных газет и журналов» (1967). Письмо длинное, и я с трудом, но все же несколько его сократила. «С трудом» — потому что оно написано человеком, включенным в процесс, тут все очень конкретно, неравнодушно и убедительно, каждая фраза необходима. Нам необходима. Чтобы те, кто забыли — вспомнили. Чтобы те, кто не знали — узнали. Короче — не могу не напечатать его (все выделения в тексте принадлежат автору):

Не имея доступа к съездовской трибуне, я прошу съезд обсудить:

1. То нетерпимое дальше угнетение, которому наша литература из десятилетия в десятилетие подвергается со стороны цензуры и с которым Союз писателей не может мириться впредь.

Не предусмотренная Конституцией и потому незаконная, нигде публично не называемая, цензура под затуманенным именем «Главлит» тяготеет над нашей художественной литературой и осуществляет произвол литературно-безграмотных людей над писателями. Пережиток средневековья, цензура доволакивает свои мафусаиловы сроки едва ли не в ХХI век. Тленная, она тянется присвоить себе удел нетленного времени: отбирать достойные книги от недостойных.

...А между тем сами цензурные ярлыки («идеологически вредный», «порочный» и т.д.) недолговечны, текучи, меняются на наших глазах, даже Достоевского, гордость мировой литературы, у нас одно время не издавали (не полностью печатают и сейчас), исключали из школьных программ, делали недоступным для чтения, поносили. Сколько лет считался «контрреволюционным» Есенин (и за книги его давали тюремные сроки)? Не был ли Маяковский «анархиствующим политическим хулиганом»? Десятилетиями считались «антисоветскими» неувядаемые стихи Ахматовой. Первое робкое напечатание ослепительной Цветаевой десять лет назад было объявлено «грубой политической ошибкой».

Лишь с опозданием в 20 и в 30 лет нам возвратили Бунина, Булгакова, Платонова, неотвратимо стоят в череду Мандельштам, Волошин, Гумилев, Клюев, не избежать когда-то «признать» и Замятина, и Ремизова. Тут есть разрешающий момент — смерть неугодного писателя, после которой, вскоре или не вскоре, его возвращают нам, сопровождая «объяснением ошибок». Давно ли имя Пастернака нельзя было и вслух произнести, но вот он умер — и книги его издаются, и стихи его цитируются даже на церемониях.

Воистину сбываются пушкинские слова: ОНИ ЛЮБИТЬ УМЕЮТ ТОЛЬКО МЕРТВЫХ. Но позднее издание книг и «разрешение» имен не возмещает ни общественных, ни художественных потерь, которые несет наш народ от этих уродливых издержек, от угнетения художественного сознания. (В частности, были писатели 20-х годов — Пильняк, Платонов, Мандельштам, которые очень рано указали и на зарождение культа, и на особые свойства Сталина, однако их уничтожили и заглушили вместо того, чтобы к ним прислушаться).

Литература не может развиваться в категориях «пропустят — не пропустят», «об этом можно — об этом нельзя». Литература, которая не есть воздух современного ей общества, которая не смеет передать обществу свою боль и тревогу, в нужную пору предупредить о грозящих нравственных и социальных опасностях, не заслуживает даже названия литературы, а всего лишь косметики. Такая литература теряет доверие собственного народа, и тиражи ее идут не в чтение, а в утильсырье.

Я ПРЕДЛАГАЮ СЪЕЗДУ ПРИНЯТЬ ТРЕБОВАНИЕ И ДОБИТЬСЯ УПРАЗДНЕНИЯ ВСЯКОЙ ЯВНОЙ ИЛИ СКРЫТОЙ ЦЕНЗУРЫ НАД ХУДОЖЕСТВЕННЫМИ ПРОИЗВЕДЕНИЯМИ, ОСВОБОДИТЬ ИЗДАТЕЛЬСТВА ОТ ПОВИННОСТИ ПОЛУЧАТЬ РАЗРЕШЕНИЕ НА КАЖДЫЙ ПЕЧАТНЫЙ ЛИСТ.

2. Обязанности Союза по отношению к своим членам.

Эти обязанности не сформулированы отчетливо в уставе ССП («защита авторских прав» и «меры по защите других прав писателей»), а между тем за треть столетия плачевно выявилось, что ни «других», ни даже авторских прав гонимых писателей Союз не защитил.

Многие авторы при жизни подвергались в печати и с трибун оскорблениям и клевете, ответить на которые не получали физической возможности, более того — личным стеснениям и преследованиям (Булгаков, Ахматова, Цветаева, Пастернак, Зощенко, Платонов, Александр Грин, Василий Гроссман). Союз же писателей не только не предоставлял им для ответа и оправдания своих печатных изданий, не только сам не выступил в их защиту, — но руководство Союза неизменно проявляло себя первым среди гонителей. Имена, которые составляют украшение нашей поэзии ХХ века, оказались в списке исключенных из Союза или даже не принятых в него! Тем более   руководство Союза малодушно покинуло их в беде, а их преследование окончилось ссылкой, лагерем, смертью (Павел Васильев, Мандельштам, Артем Веселый, Пильняк, Табидзе, Заболоцкий и другие).

Этот перечень мы вынужденно обрываем словами «и другие»: мы узнали после ХХ съезда партии, что их было более ШЕСТИСОТ — ни в чем не виноватых писателей, кого Союз послушно отдал тюремно-лагерной судьбе. Однако свиток этот еще длинней, его закрутившийся конец не прочитывается и никогда не прочтется нашими глазами: в нем записаны имена и таких молодых прозаиков и поэтов, кого лишь случайно мы могли узнать из личных встреч, чьи дарования погибли в лагерях не расцветшими, чьи произведения не пошли дальше кабинетов госбезопасности Ягоды-Ежова, Берии-Абакумова.

Новоизбранному руководству Союза нет никакой исторической необходимости разделять с прежним руководством ответственность за прошлое.

ПРЕДЛАГАЮ ЧЕТКО СФОРМУЛИРОВАТЬ В ПУНКТЕ 22 УСТАВА ССП ТЕ ГАРАНТИИ ЗАЩИТЫ, КОТОРЫЕ ПРЕДОСТАВЛЯЕТ СОЮЗ СВОИМ ЧЛЕНАМ, ПОДВЕРГШИМСЯ КЛЕВЕТЕ И НЕСПРАВЕДЛИВЫМ ПРЕСЛЕДОВАНИЯМ — С ТЕМ, ЧТОБЫ НЕВОЗМОЖНЫМ СТАЛО ПОВТОРЕНИЕ БЕЗЗАКОНИЙ.

Если Съезд не пройдет мимо сказанного, я прошу его обратить внимание на запреты и преследования, испытываемые лично мною: [далее идет целая страница конкретных фактов].

Я спокоен, конечно, что свою писательскую задачу я выполню при всех обстоятельствах, а из могилы еще успешнее и неоспоримее, чем живой. Никому не перегородить путей правды, и за движение ее я готов принять и саму смерть. Но, может быть, многие уроки научат нас, наконец, не останавливать пера писателя при жизни?

Это еще ни разу не украсило нашей истории.

16 мая 1967 года».

Разумеется, Съезд «прошел мимо сказанного», более того — снова началась череда исключений — и «исключением из своих рядов» Союз писателей развязал Солженицыну руки; он ответил, теперь уже не пытаясь соблюсти  ставшую ненужной маломальскую корректность, все происходившее назвав  своими именами — так, как умел делать только он один — это уже настоящая непримиримая солженицынская публицистика:

«ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО СЕКРЕТАРИАТУ СП РСФСР

Бесстыдно попирая свой собственный Устав, вы исключили меня заочно пожарным порядком, даже не послав мне вызывной телеграммы, даже не дав мне нужных четырех часов — добраться из Рязани и присутствовать, вы  откровенно показали, что решение предшествовало «осуждению». Удобней ли вам было без меня изобретать новые обвинения? Опасались ли вы, что придется мне выделить десять минут на ответ? Я вынужден заменить их этим письмом.

Протрите циферблаты! — ваши часы отстали от века. Откиньте дорогие тяжелые занавеси — вы даже не подозреваете, что на дворе уже рассветает. Это не то глухое, мрачное, безысходное время, когда вот так же угодливо вы исключили Ахматову, и даже не то робкое, зябкое, когда с завываниями исключили Пастернака. Вам мало этого позора? Вы хотели его сгустить? Но близок час: каждый из вас будет искать, как выскрести свою подпись под сегодняшней резолюцией.

Слепые поводыри слепых! Вы даже не замечаете, что бредете в сторону, противоположную той, которую объявили. В эту кризисную пору нашему тяжело больному обществу вы не способны предложить ничего доброго, ничего конструктивного, а только свою ненависть-бдительность, а только «держать и не пущать».

Расползаются ваши дебелые статьи, вяло шевелится ваше бессмыслие, а аргументов нет, есть только голосование и администрация. Оттого-то на знаменитое письмо Лидии Чуковской, гордость русской публицистики, не осмелился ответить ни Шолохов, ни все вы вместе взятые. А готовятся на нее административные клещи: как посмела допустить, что неизданную ее книгу читают? Раз инстанции решили тебя не печатать — задавись, удушись, не существуй, никому не давай читать!

Подгоняют под исключение и Льва Копелева — фронтовика, уже отсидевшего десять лет безвинно, — теперь он же виноват, что заступается за гонимых, что разгласил священный тайный разговор с влиятельным лицом, нарушил тайну кабинета. А зачем вы ведете такие разговоры, которые надо скрывать от народа? А не нам ли 50 лет назад обещано, что никогда не будет больше тайной дипломатии, тайных переговоров, тайных непонятных назначений и перемещений, что массы будут обо всем знать и судить открыто?

«Враги услышат» — вот ваша отговорка, вечные и постоянные враги. Удобная основа ваших должностей и вашего существования. Как будто не было врагов, когда обещалась немедленная открытость! Да что бы вы делали без «врагов»? Вашей бесплодной атмосферой стала ненависть, не уступающая расовой. Но так теряется ощущение единого и цельного человечества и ускоряется его гибель. Да растопись завтра льды одной только Антарктики — и мы все превратимся в тонущее человечество — и кому тогда вы будете тыкать в нос «классовую борьбу»? Уж не говорю — когда остатки двуногих будут бродить по радиоактивной земле и умирать.

Все-таки вспомнить пора, что первое, кому мы принадлежим, — человечество. А человечество отделилось от животного мира мыслью и речью. И они, естественно, должны быть свободными. И если их сковать — мы превращаемся в животных.

Гласность, честная и полная гласность — вот первое условие здоровья всякого общества, и нашего тоже. И кто не хочет нашей стране гласности — тот равнодушен к отечеству, тот думает лишь о своей корысти. Кто не хочет человечеству гласности — тот не хочет очистить его от болезней, а хочет загнать их внутрь, чтобы они гнили там.

12 ноября 1969 года»

Вожделенная гласность наступила почти через два десятка лет...

 

ПРОРЫВ НЕМОТЫ

 

Подвижница

 

Мир слышал голос Чуковской всякий раз, когда на наших глазах попиралась справедливость.

Владимир Максимов                                                    

 

Солженицын не случайно назвал умную, бесстрашную и обладавшую обостренной совестью Лидию Корнеевну Чуковскую гордостью русской публицистики. Она была первой и долгое время единственной, кто осмелился доверить бумаге то, что творилось в кровавые тридцатые годы, еще до войны написав свою «Софью Петровну». Написала по велению совести, хотя знала, что пишет «в стол», знала, что если пустит по рукам читать, то никакой знаменитый папа не спасет ее от ареста и гибели, как не смог спасти ее мужа — крупного физика Матвея Бронштейна.

Но и не написать не могла.

«Долгие годы повесть моя существовала в единственном экземпляре: толстая школьная тетрадь, лиловые чернила. Хранить дома тетрадь я не могла: три обыска и полная конфискация имущества были уже у меня за плечами. Тетрадку мою приютил друг. Если бы ее у него обнаружили, его бы четвертовали... Он умер от голода во время блокады. Накануне смерти передал мою тетрадку сестре: «Верни — если обе останетесь живы».

И вот я  жива и в руках у меня моя тетрадь. И умер Сталин, и состоялся ХХ съезд, и я дала мою тетрадь перепечатать на машинке, и мою повесть читают друзья»...

В1962 г. повесть была принята к изданию, вот-вот должна была пойти в набор — но в 1963 году короткая «оттепель» кончилась... Позже, в своем документальном повествовании «Процесс исключения» Чуковская писала:

«Над выпуском книг суд не властен. Повесть, подхваченная Самиздатом, давно ходившая по рукам, перешла границу.  ...Я видела ее по-английски, по-голландски, по-шведски. Но хочу одного — увидеть мою книгу напечатанной в Советском Союзе. У меня на родине. На родине Софьи Петровны. Жду терпеливо — 34 года».

Судьба подарила ей эту радость — повесть «Софья Петровна» была у нас опубликована в 1988 году. А умерла Лидия Корнеевна Чуковская  7 февраля 1996 года, успев увидеть время, на приближение которого она положила всю свою жизнь.

«Для каждого из нас, баловней судьбы, счастливцев, не замордованных в тюрьмах или сумасшедших домах, для нас — тех, кто потерял своих близких, но сам уцелел и наказан всего лишь бесплодием или невозможностью делиться с другими плодом своего труда — для каждого из нас нет долга более высокого и неотступного, чем охранять, беречь затоптанный молчанием след замученных и убиенных.

 

И мы клянемся на прощанье,

Как будто существует Бог,

Что криком станет их молчанье

И словом  их предсмертный вздох».

 После множества ее статей и писем через самиздат, через «Голоса» доходивших до тех, к кому они обращены, терпенье у власть предержащих кончилось. После  «выговора с занесением в личное дело» 25 декабря 1973 года на Лидию Корнеевну завели «персональное дело».

«Проступки: 1966 г. — поддержка Синявского и Даниэля.

1967 г. письмо Шолохову, передававшееся  на Советский Союз из-за бугра (письмо было послано, кроме адресата, еще в 3 отделения СП и 5 редакций советских газет).

1968 г. — статья, направленная в «Литературную газету» — ответ на статью против Солженицына.

1968 г. — поддержка Гинзбурга, Галанскова и других (выговор).

1969 — телеграмма в Президиум СП с протестом против исключения Солженицына: «Я считаю исключение Александра Солженицына из СП национальным позором нашей родины. Лидия Чуковская. 11 ноября 1969 года».

За границей Чуковская опубликовала две повести «Опустелый дом» и «Спуск под воду».

Активные обвинители — Ю.Яковлев, Рекемчук, Ю.Жуков, М.Алексеев, А.Медников, Н.Грибачев, А.Барто, Лесючевский, А.Самсония.

Исключением из Союза завершился приговор к несуществованию. Меня не было, и меня нет...

...История литературы, а не вы, и на этот раз решит — кто литератор, а кто узурпатор. Несмотря на все чинимые вами помехи, на 37-38 годы и на предыдущие, на 46-й, на 48-й, на 49-50-й, на 58-й, 66-й, на 68-й и 69-й — русская литература жива и будет жить.

 

А Муза и глохла и слепла,

В земле истлевала зерном,

Чтоб после, как Феникс из пепла,

В эфире восстать голубом.

 

Чем будут заниматься исключенные? Писать книги. Ведь даже заключенные писали и пишут книги. Что будете делать вы? Писать резолюции. Пишите.

... И — запись в Толстовском дневнике:

«Нынче думал <…> о том, какая ужасная вещь то, что люди с низшей духовной силой могут влиять, руководить даже высшей. Но ЭТО ТОЛЬКО ДО ТЕХ ПОР, пока сила духовная, которой они руководят, находится в процессе возвышения и не достигла высшей ступени, на которой она МОГУЩЕСТВЕННЕЕ ВСЕГО» (Т. 55. С. 27).

После исключения — пачки писем от незнакомых людей, узнавших из иностранного радио. Не отвечала из страха за них: «Да и в сочувствующих надо вглядеться»... Но есть сочувствующие, чьи имена я могу назвать не только с гордостью, но и без страха: они сами открыто назвали себя, прислав письма в мою защиту на Секретариат. Это — Д.Дар, Л.Копелев, В.Корнилов, В.Максимов, Л.Пантелеев, А.Сахаров, А.Солженицын. Мало?

Для счастья достаточно.

Корнилов: «Мне стало известно, что Московский секретариат собирается исключить из СП Л.К.Чуковскую, женщину, которую всегда отличали честность, талант, мужество. Л.К.Чуковская тяжело больна опасной болезнью сердца. Она почти не видит. И вы, мужчины, преследуете женщину, защищенную лишь одним личным бесстрашием. По-человечески ли это? По-мужски?»

Максимов: «Очередной идеологический шабаш убогих бездарностей в Московской писательской организации завершился исключением из ее состава замечательной представительницы современной русской литературы Лидии Чуковской... Мир слышал голос Чуковской всякий раз, когда на наших глазах попиралась справедливость, и чутко на него откликался. Каждый из нас (я имею в виду писателей своего поколения) испытал на себе благотворное влияние ее бескомпромиссной и открытой борьбы за чистоту и обязывающую ответственность нашей профессии».

Пантелеев: «Не слишком ли мы спешим? Вспомним Зощенку, Пастернака, Ахматову, Заболоцкого и многих-многих других, чья судьба на нашей совести».

Сахаров: «Повод для исключения Чуковской — ее статья «Гнев народа». Статья написана в те дни, когда страницы всех советских газет клеймили меня как противника разрядки и клеветника. Среди тех, кто выступил в мою защиту, прозвучал сильный и чистый голос Лидии Чуковской. Ее публицистика — это продолжение лучших русских гуманистических традиций от Герцена до Короленки. Это — никогда не обвинение, всегда защита. Как ее учителя, она умеет и смеет разъяснять то, о чем предпочитают молчать многие, защищенные званиями и почестями».

Солженицын: «Не сомневаюсь, что побудительным толчком к нынешнему исключению писательницы Л.Чуковской из Союза, этому издевательскому спектаклю, когда дюжина упитанных преуспевающих мужчин разыгрывали свои роли перед больной слепой сердечницей, не видящей даже лиц их, в запертой комнате, куда не допущен был никто из сопровождавших Чуковскую — истинным толчком и целью была месть за то, что она в своей переделкинской даче предоставила мне возможность работать. И напугать других, кто решился бы последовать ее примеру. Известно, как три года непрерывно и жестоко преследовали Ростроповича. В ходе травли не остановятся и разорить музей Корнея Чуковского, постоянно посещаемый толпами экскурсантов. Но пока есть такие честные и бесстрашные люди, как Лидия Чуковская, мой давний друг, без боязни перед волчьей стаей и свистом газет — русская культура не погаснет и без казенного признания».

Изъяли имя Лидии Чуковской из всех воспоминаний о К.Чуковском. Если «дверь открыла Лидия Корнеевна» — зачеркнуть. Я не открывала. Меня не было.

...Если поглубже изучить причины, по которым подвергались у нас на родине преследованиям и лишились работы десятки, сотни, тысячи людей — шахтеров, литераторов, физиков, педагогов, инженеров, геологов, рабочих — причиной причин всякий раз окажется СЛОВО.

Человек, любящий свое дело и своих братьев по любви, не соглашающийся предать людей или память — у такого человека более всего шансов завтра попасть в «диссиденты». До «диссидентства» доводит любовь. Рискнув раскрыть рот в защиту тайги, или истребляемой в этой тайге редкой породы зверей, или в защиту отвергнутой книги, или удушаемой литературы — он завтра неминуемо окажется во вражде с начальством.

«Страшные последствия человеческой речи в России по необходимости придают ей особенную силу, — писал Герцен. — С любовью и благоговением прислушиваются к вольному слову, потому что у нас его произносят только те, у которых есть что сказать. Не вдруг решаешься передавать свои мысли печати (или Самиздату  — Л.Ч.), когда в конце каждой страницы мерещится жандарм, тройка, кибитка и в перспективе Тобольск или Иркутск» (или Потьма).

Список деятелей, утраченных русской культурой, бесконечно растет. Те, кто вытеснили из страны Мстислава Ростроповича и Галину Вишневскую — любят ли они музыку? Любят ли балет люди, вытеснившие из страны Нуреева, Барышникова, Макарову? Беспокоятся ли о расцвете физики те, кто сначала лишил работы, а потом заставил уехать В.Турчина? Кто ответственен за отъезд И.Мельчука? Кого судить за отъезд историка А.Некрича? О литературе уж и не говорю; ненавидят литературу те, кто изгнал Солженицына, вытеснил Бродского, Некрасова, Коржавина, преследует Корнилова и Войновича.

И это еще — «сказка с хорошим концом»: отъезд или исключение из СП. А — биологи, физики, врачи, писатели — за решеткой?  А ПРОСТО люди, дорожащие не личным своим успехом, а успехом дела, поперечившие начальству и за это страдающие? А — тысячи верующих?

Щедрой рукой разбазаривает созидателей нашей культуры по сибирским лагерям или раздаривает Западу и Востоку безумное наше государство. Сталин некогда распродавал Эрмитаж. В этой растрате поражает, кроме равнодушия к искусству, к истории человечества и России, наивная уверенность, будто Эрмитаж со всеми своими Тицианами, Леонардо да Винчи и Рубенсами принадлежит ему, лично ему, т.Сталину: хочу распродам, хочу — с кашей съем. Уморив в тундре миллионы ни в чем не повинных безымянных крестьян, Сталин подверг уничтожению и цвет интеллигенции; сотни талантливых  людей — тех, кто уже успел проявить себя в науке или искусстве, — и тысячи не успевших погибли в лагерях. Современные наши хозяева массовых облав не ведут, но от Сталина вместе со многими другими чертами унаследовали наивную уверенность, будто люди искусства и науки принадлежат не народу, не земле, вспоившей их своими соками, а лично им, хозяевам страны.

У нас существуют законы, строго (хотя и тщетно) оберегающие государственную собственность. Каким законом защитить от уничтожения и разбазаривания нечто гораздо более ценное: духовные ресурсы России?».

Я никак не могу остановиться в своем желании перенести сюда почти весь текст Чуковской — так полно, так ярко, так концентрированно отражает он ту духовную атмосферу — как мы тогда жили, чем мы тогда жили, о чем думали... Она более всех других была выразителем наших дум — у Солженицына, Сахарова, у других были свои ниши, свои задачи; задача Лидии Корнеевны состояла  в том, чтобы содействовать тем, другим, в выполнении  того важного, к чему они были призваны. Она была связующим звеном между ними и обществом, она неустанно несла ПРАВДУ замордованному ложью народу, вскрывая механизмы этой лжи.

Вот как она сама пишет о том, что заставило ее «схватиться за перо», встав на защиту оболганного Сахарова:

«Чтобы оказать первую помощь отравленным — я написала статью «Гнев народа». Вот почему я срочно вручила ее американскому корреспонденту: мне необходимо было, чтобы противоядие возможно скорее любыми средствами достигло отравленных. Статья моя достигла слуха многих миллионов обманутых моих соотечественников».

 Чуковская четко проговаривала то, что, может быть, неявной, аморфной тенью бродило в наших мозгах — и вдруг все прояснялось, все вставало на свои места. Безусловно, в те годы она была самым ярким и, безусловно, самым бесстрашным публицистом. И читали, и перепечатывали, и передавали друг другу ее страстные слова, и, может быть, говорили себе: «Если она, больная и старая, может, значит — я тоже должен».

Через три года — в 1977 году — к основному тексту «Процесса исключения» добавилась «Глава дополнительная». Л.К. уже очень плохо видела — писать могла только фломастерами, которые у нас тогда не продавались — это важная деталь:

«Сейчас готовлю к печати книгу воспоминаний о Корнее  Чуковском, второй том «Записок об Анне Ахматовой» и эссе «Дом Поэта» — мой ответ на «Вторую книгу» Надежды Мандельштам.

Нахожусь под надзором. Каждого входящего в подъезд опрашивают — к кому. Взлом в квартиру. «Пришли, понюхали и ушли». Слежка на даче. Шоферам угрожают. «Ты зачем сюда вяжешься? Ты знаешь, кого возишь? Смотри...» Фломастеры присылались по почте из-за границы — приходили с обрезанными кончиками трижды. Перлюстрируют переписку. Заграничная закрыта наглухо. Подслушивают постоянно. «Развлекаются»: «Позовите Александра Исаича! — Его, к сожалению, здесь нет. — Ну, ничего, не жалейте — скоро мы его хлопнем, и вы с ним на том свете увидитесь».

...«Свершим с твердостью наш жизненный подвиг, — писал Баратынский Плетневу в 1831 году. — Дарование есть поручение. Должно исполнить его несмотря ни на какие препятствия, а главное из них — унылость».

Свой жизненный подвиг, свое поручение Лидия Корнеевна Чуковская исполнила. Несмотря ни на какие препятствия! И в знак уважения к ее подвигу я пытаюсь сохранить ее голос — пусть хотя  бы те немногие, кто прочтет эти записки, услышат его.

Кроме  «Процесса исключения», у меня есть еще две ее статьи: «Гнев народа» — о Сахарове — и «Прорыв немоты» — о Солженицыне.

«ПРОРЫВ НЕМОТЫ

Я полагаю, что выход в свет в 1973 г. новой книги Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» — событие огромное. По неизмеримости последствий его можно сопоставить только с событием 1953 г. — смертью Сталина.

В наших газетах Солженицына объявили предателем.

Он в самом деле ПРЕДАЛ — не родину, разумеется, за которую честно сражался, и не народ, которому приносит честь своим творчеством и своею жизнью, а Государственное Управление Лагерей — ГУЛАГ — ПРЕДАЛ ГЛАСНОСТИ  историю гибели миллионов, рассказал с конкретными фактами, свидетельствами и биографиями в руках историю, которую обязан знать наизусть каждый, но которую власть по непостижимым причинам изо всех сил пытается ПРЕДАТЬ ЗАБВЕНИЮ.

Кто же предательствует?

ХХ съезд партии приоткрыл над штабелями трупов окровавленный край рогожи. Уже одно это спасло в пятидесятые годы от гибели миллионы живых, полумертвых и тех, в ком теплилась жизнь еще на один вздох. Хвала ХХ съезду. ХХII вынес решение поставить погибшим памятник. Но, напротив, через недолгие годы злодеяния, свершившиеся в нашей стране в еще никогда не виданных историей масштабах, начали усердно выкорчевывать из памяти народа. Погибли миллионы людей, погибли все на один лад, но каждый был ведь не мухой, а человеком своей особой судьбы, своей особой гибели. «Реабилитирован посмертно». «Последствия культа личности Сталина». А что сделалось с личностью, — не тою, окруженною культом, а той — каждой — от которой осталась дна лишь справка о посмертной реабилитации? Куда она делась и где похоронена — личность? Что сталось с человеком, что он пережил, когда он возвратился к родным в виде справки?

Что стоит за словами «реабилитирован посмертно» — какая жизнь, какая казнь? Приблизительно с 1965 года об этом приказано было молчать.

Солженицын — человек-предание, человек-легенда — снова прорвал блокаду немоты; вернул совершившемуся — реальность, множеству жертв и судеб — имя, и главное  — событиям их истинный вес и поучительный смысл.

Мы заново узнали, — слышим, видим, что это было такое: обыск, арест, допрос, тюрьма, пересылка, этап, лагерь. Голод, побои, труд, труп.

«Архипелаг ГУЛАГ».

Лидия Чуковская    
    4  февраля1974 г. Москва»

                            

 Книга великого гнева

 

ЧК, ГПУ, НКВД, МГБ, КГБ, ФСБ... Почему столько раз меняли название? Может быть, каждый раз брезжило субъективное желание избавиться от страшного имени и впредь  быть миролюбивей? Или просто палач менял слишком намокший фартук?

Фазиль Искандер

 

Действительно, главной книгой семидесятых был именно «Архипелаг ГУЛАГ», а главной   фигурой, конечно же, Солженицын — «Великий Солж», как прозвали его  позже. Стоит вспомнить, что из-за него были лишены гражданства известные во всем мире Ростропович и Вишневская, предоставившие ему убежище на своей даче. Именно Солженицын — пик нашего самиздата. И тамиздата тоже. Вывезенная за границу Генрихом Бёллем и напечатанная в Париже в начале семидесятых, книга начала активно пробиваться на родину — к читателю, расшатывая режим с помощью Слова. Слова, несущего правду, страшную — но правду. Привозимая с Запада самыми разными путями, она оказалась в Ленинграде в таком количестве, что ее можно было купить на черном рынке.

С этим связана похожая на анекдот подлинная  история.

Один из высоких военных чинов решил ко дню рождения внука подарить любимую книгу своего детства — «Таинственный остров» Жюля Верна. В магазинах ее, разумеется, не было, и кто-то подсказал, где сейчас  находится книжный «черный рынок» (он постоянно менял место из-за милицейских облав). Переодевшись в штатское, генерал поехал в указанное место. Ходит, ищет — ни у кого нет. Наконец, ему говорят: «Спросите вон у того парня — у него должно быть». «Да, — говорит, — могу принести, столько-то стоит, завтра ждите меня в таком-то месте». Генерал удивился — уж очень дорого, но  чего не сделаешь для любимого внука! — назавтра явился в условленное место. Достает парень из-за пазухи  хорошо завернутый толстый том. Хотел было генерал посмотреть, но парень его остановил — нет, не разворачивайте, не беспокойтесь, все в порядке. Деньги взял и исчез.

А генерал домой приехал, бумагу развернул — а там «Архипелаг ГУЛАГ»... «Таинственный остров» — это его конспиративное название оказалось. Так генеральский внук без подарка и остался. А генерал, как я думаю, прочитанным впечатлился...

В автобиографической книге Бориса Полякова я наткнулась на абзац, который не могу не привести — уж очень к месту:

«На всю жизнь останется: заперев дверь и задернув занавеску на окне, читаем. Вдруг звонок в дверь. Судорожно вскидываешься, трясущимися руками, будто внезапно овладела тобой пляска святого Витта, схватываешь тонкие тетрадочки, на которые книжка разделена, суешь их под матрас или в шкаф, открываешь, наконец, дверь, а там стоят улыбающиеся гости, и потом эти гости болтают обыденную чушь, а ты смотришь на часы, потому что все меньше остается времени, завтра надо отдавать книгу, а впереди еще пятьсот или четыреста страниц, а они все болтают, и надо дать им кофе, а ведь потом придется еще потратить время на обед, и на ужин, и на сон. И вот, слава Богу, гости уходят, теперь — запереть дверь, взять книгу, читать, читать, рыдая в душе, стеная, страдая, мысленно примеривая на себя, как советует Солженицын... И весь вчерашний день, хотя книги уже нет у нас, и сегодня, и еще много дней живу и буду жить ТАМ».

Надо ли уточнять, что именно они с женой читали?

Обычно подобные книги так и давались — на день, два, а то и на ночь... У нас, правда, «Архипелаг» жил довольно долго, и я, полностью перепечатав главу «История нашей канализации» (35 стр.), вознамерилась  дать Солженицына Андрюше, которому тогда было 16-17 лет. Я была убеждена, что дети должны знать, в какой  стране они живут:

 

Лицемерие, компромиссы,

Полуправда и просто ложь...

Ты на этой земле прописан

И от этих игр не уйдешь...

 

И уж коли уйти от «этих игр» невозможно, так хотя бы понимать надо, что это игры, у которых есть определенные правила. Похоже, мои воспитательные усилия даром не пропадали; помню восклицание восьмилетнего Димки, когда я пыталась вытащить его из туалета: «Мама, ну хоть свобода каканья-то у нас есть?» По крайней мере, такие понятия гарантировали от раздвоенности сознания и того шока, который привел к трагедии в семье секретаря ленинградского горкома Лаврикова.

А случилось вот что.

Известный кинорежиссер Динара Асанова снимала фильм о старшеклассниках «Ключ без права передачи» (1977), где одну из главных ролей в фильме  играл красивый сын Лавриковых. Надо сказать, что  Асанова не впервые снимала фильм о подростках, и в ее творческий метод входил тот стресс, который она устраивала своим юным артистам, проводя их через сложные жизненные ситуации.

И вот мальчик из семьи партийной элиты, очень благополучной и обеспеченной, вдруг узнал, что многих продуктов из их каждодневного меню в магазинах попросту не бывает; что основное количество семей  в  тесноте ютятся в комнатах по коммуналкам; что есть много больных и несчастных, брошенных государством на произвол судьбы, и  вообще все не так радужно в нашей жизни, как пишут в газете «Правда»... И этот выросший в тепличных условиях мальчик не выдержал груза свалившихся на него жизненных впечатлений и не смог жить с этим дальше — он покончил с собой, оставив записку: «Не воспитывайте так мою сестру».

Этот случай только подтверждал мое мнение насчет того, что детей надо готовить к встрече с государственным лицемерием. Воспользовавшись отъездом в командировку отца, имеющего на этот счет другое мнение, я дала «Архипелаг» Андрюше: «Даю тебе эту книгу не как антисоветскую литературу, а как часть истории своей страны, о которой иначе ты не узнаешь». И была поражена реакцией своего не слишком эмоционального сына по прочтении: «Как же теперь жить?»

 Пришлось произнести какие-то слова насчет того, что, поскольку на протяжении нашей жизни ничего не изменится, не стоит тратить силы на бессмысленную борьбу, а надо жить своими творческими интересами (Андрюша тогда учился в училище Серова) и постараться не лгать себе и окружающим... Что-то в таком духе. Мне хотелось, чтобы сыновья отдавали себе отчет в происходящем и жили  без миражей...

Сама я уже давно обходилась без них, и пища, которой кормили нас СМИ (тогда, правда, они еще так не назывались),  в глотку никак не лезла: 

 

Питаемся мы полуправды кашей

Со сладкою подливой полулжи,

И с каждодневной пищи этой нашей

В пустыне черной видим миражи.

 

Не ищем мы того, что потеряли —

Искать пытались деды и отцы,

Ещё не зная — нас обворовали...

А как ни прячь — не спрячешь все концы!

 

А стоит только потянуть за кончик —

Как с той привычной пищи станет рвать...

А нить такая длинная — не кончить!

Смотри, чтоб не запутать, не порвать,

 

Тяни ее, наматывай клубок —

Герника там, где виделся лубок.

 

А чем, как не Герникой, был раскинувший свои острова по всей необъятной стране огромный архипелаг ГУЛАГ... С севера до юга казахстанских степей колючей проволокой были огорожены обширные площади,  где перемалывались миллионы людских судеб. «Лагерная пыль» — так их там и называли — тех, кто безвинно был отдан на уничтожение этому Молоху.

Солженицын нашел страшную и весьма выразительную метафору беспрецедентному уничтожению собственного народа:

«По трубам била пульсация — напор то выше проектного, то ниже, но никогда не оставались пустыми тюремные каналы. Кровь, пот и моча — в которые были выжаты мы — хлестала по ним постоянно. История этой канализации есть история непрерывного заглота и течения, только половодья сменялись меженями и опять половодьями, потоки сливались, то большие, то меньшие, еще со всех сторон текли ручейки, ручеечки, стоки по желобкам и просто отдельные захваченные капельки (ч.1, гл.2)».

«Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек», — пела звезда советского экрана в фильме, который вышел как раз в годы «с напором выше проектного».  Слова эти неслись из громкоговорителей по всей стране; надо думать, слышали это и многие  обитатели лагерей…

Должна заметить, что концентрационные лагеря придумали вовсе не немецкие фашисты — это прагматическая идея Ленина, которую подхватил, воплотил в жизнь и довел до громадных, абсурдных, сюрреалистических размеров его «верный ученик и соратник», как называли Сталина коммунисты.

Но был в России провидец, считавший Сталина страшным посланцем тьмы, появление которого на исторической сцене, как это ни невероятно, давно уже ожидалось

 

(Продолжение следует)

comments powered by Disqus