"Дружество, которое, в сущности, важнее и выше родственных уз..."
См. ранее на Когита.ру:
Анатолий Соснин - социальный наблюдатель, мыслитель, делатель (опубликовано в ноябре 2012 г.)
«Прошло уже 10 лет, как не стало Анатолия Семеновича Соскина (Соснина) – фронтовика, писателя, кинодраматурга, главного защитника бездомных животных в Петербурге. Оставленный им добрый след в жизни людей, даже тех, кто лично его не знал, неизгладим».
См. в названном материале 2012 года посвященные А.С. Соскину воспоминания А.Н. Алексеева, стихотворение Н.Я. Шустровой, а также его собственный текст – ответы на вопросы анкеты «Ожидаете ли Вы перемен», одним из составителей которой сам А.С. был.
Рассказ Аллы Назимовой и Виктора Шейниса (публикуется впервые) - очень личный и, вместе с тем, очень биографически и исторически информативный. А. А.
Алла Назимова, Виктор Шейнис
ТОЛЯ СОСКИН, КАКИМ МЫ ЕГО ЗНАЛИ И ЛЮБИЛИ
Вспоминать о Толе – это значит, вспоминать о себе, о своей жизни, о том, что было в ней по-настоящему важного, интересного, пронесенного через годы…
Мы были тесно связаны почти 50 лет – тем дружеством, которое, в сущности, важнее и выше родственных уз. Нашими Воробьевыми горами стала внутренняя потребность пробиться через официальный идеологический навес, понять, что же представляет собой то общество, в котором мы живем, с чем связаны надежды на иное, более человечное. А это означало – общее дело, общую работу: надо было искать ответы на те вопросы, без которых не только не понять происходящего вокруг, но и сама жизнь утрачивала бы осмысленный характер.
А жизнь наша долгие годы была поделена надвое: днем – служебные обязанности, бытовые хлопоты, вечером – встречи с друзьями, своего рода неформальные семинары.
Разговор о Толе Соскине – это рассказ о времени второй половины ХХ века в России, о судьбах и интеллектуальном пробуждении советских интеллигентов, сознательная жизнь которых началась в годы страшной войны.
**
С Толей нас познакомила его однокурсница Ира Кудрова. Было это в 1955 году. Его имя было в памяти: приходя на филфак Ленинградского университета, можно было увидеть многометровую стенгазету факультета, поражавшую не только своими размерами, но и «лица необщим выраженьем» в те годы жестких идеологических и даже стилистических, вкусовых стандартов, - заканчивались сороковые и начинались пятидесятые годы, последние безумные годы сталинской эры. Под газетой стояла подпись ее главного редактора Анатолия Соскина – имя запомнилось. И вот недавний студент, а теперь сотрудник редакции смоленской областной газеты сидел в маленькой комнатке для прислуги, которую мы тогда снимали в бывшем доходном доме на углу Суворовского проспекта и Заячьего переулка в Ленинграде.
Для нас это был время переоценки ценностей, освобождения от догматики, которая правила бал в годы нашей учебы на историческом факультете. Сталин в наших представлениях уже был развенчан, но пресловутая «пятичленка» теории формаций все еще оставалась отправной точкой нашего тогда не слишком далеко продвинувшегося «ревизионизма». Разговор почти сразу перешел на историю и политику. Нельзя было не заметить, что наш новый знакомый в размышлениях о том, что нас тогда волновало всего более, ушел дальше нас. То, что он говорил, было не просто интересно, но заставляло иначе взглянуть на многие наши устоявшиеся представления.
Надо напомнить, что шел еще только 1955 год, что даже знаменитый ХХ съезд партии с его дозированными и скорее затемнявшими, чем раскрывавшими суть дела разоблачениями сталинизма был впереди. На историческом факультете университета, которому не зря было присвоено имя Жданова, мы получили жестко идеологизированное, но при этом довольно слабое, одностороннее образование (в результате искоренения «космополитов» в конце 40-х годов старая профессура была, за немногими исключениями, замещена преподавателями, главным багажом которых был партийный билет и «чистая» биография), а наша идейная эволюция проходила почти без влияния умудренных познаниями и жизнью людей старшего поколения, которых рядом с нами просто не оказалось. Поэтому так поразила нас мысль, которая сегодня может показаться и тривиальной, и более того – встроенной в общую достаточно сомнительную концепцию. Толя говорил: время, когда движущей силой исторического процесса был пролетариат, прошло. Главная прогрессивная сила теперь – интеллигенция, а противостоит ей особое классовое образование – чиновная бюрократия. Напомним, что «Новый класс» Милована Джиласа еще не был написан, а памфлеты Троцкого, труды западных советологов, тогда не столь многочисленные, были под строжайшим запретом и нам недоступны. Многим из тех, кто не жил в те годы, не подвергался тотальной индоктринации, прозрения и озарения молодых людей того времени могут показаться и наивными, и запоздалыми. Действительно, в том, как изобретали велосипед, не было особой доблести. Но именно так, прорывами от дикости к полузнанию шло идейное взросление далеко не самой инертной, но изолированной от современной ей гуманитарной культуры части советской молодежи. Чуть позже И. Кудрова рассказывала нам, что еще в студенческие годы, задолго до того, как по идеологическому монолиту в сознании молодых советских интеллигентов пошли первые трещины, Толя на черноморском пляже проводил уроки дедогматизации – раскрывал перед тремя девушками (Нелей Венской, Марьяной Чумандриной и Ирой) иное видение картины страны и мира нежели то, которое вдалбливалось в университете. Наверное, она, как и все мы, была к тому предрасположена, но носителем идеологической крамолы стал для нее Анатолий Соскин.
Свои первые жизненные университеты Толя проходил на войне, куда он попал после того, как каким-то чудом пережил ленинградскую блокаду. Здесь он увидел ту самую окопную правду, где переплеталось все - и героика, и тяжкий труд, и отвратительная изнанка военных будней. Но он любил свое недолгое военное прошлое и в самый дорогой для него праздник – День победы – часто рассказывал нам эпизоды из тех дней. Жаль, что он не записал этих рассказов… Вспоминается один его ответ на наш недоуменный вопрос. Прочитав у Бакланова, как самодур-начальник отобрал у младшего по званию офицера собаку, дорогое существо, с которым он прошел полвойны, мы спросили Толю, неужели такое издевательство возможно было у нас. И Толя ответил: вы не представляете себе всего того произвола и бесправия, которые царили в воевавшей армии, там могли не то что собаку отнять, а – любимую женщину.
О толиных университетских годах, наверное, расскажут те, кто тогда с ним учился. А наша дружба завязалась, когда он проходил новую школу жизни – в редакции газеты в Смоленске и Вязьме (кстати сказать, более достойного места для фронтовика, одного из самых ярких выпускников отделения журналистики 1952 г., но отягощенного «инвалидностью» по пятому пункту, не нашлось). Работа журналиста в советской газете открывала широкий угол зрения. На мотоцикле, приобретенном на небогатую зарплату журналиста, а позже на ижевском «Москвиче» он постоянно разъезжал по деревенской глубинке, где узнавал жизнь одного из самых нищих регионов России не по книгам и газетам, а «в натуре». А в самом Смоленске – нравы партийной верхушки областного масштаба. И еще – вокруг их с Нелей дома сложился круг тянувшихся друг к другу провинциальных интеллигентов. Иногда он добирался и до Москвы, чтобы повидаться с друзьями. Ленинград был дальше, достигать его приходилось не на мотоцикле, и здесь он бывал реже. Но было заведено: в каждый его приезд мы обязательно встречались, делились тем, что каждый узнал и понял за прошедшее время, обозначали шедшую параллельно идейную эволюцию, ее вехи и этапы.
То был непростой путь – от критически переосмысливаемого марксизма – к чему-то другому, пока еще рисовавшемуся неясно, но что должно было помочь понять происходящее в стране и в мире. Другой наш друг, автор глубоких исследований по истории России начала ХХ века Валентин Дякин написал на одной из своих книг, подаренных коллеге, шутливое посвящение, представившее вектор его собственного, да и многих окружающих, развития: «Соломку подстеля, блюду я два завета: не дальше февраля и не левей кадетов». Написано это было много позже, а тогда, в первые послесталинские годы, мы все, и Толя в том числе, были (или считали себя?) марксистами, сторонниками подлинного, не изуродованного Сталиным и его приспешниками социализма. К западному обществу, которого мы совсем не знали, относились сурово. Иллюзии относительно господствовавшего в стране режима развеялись довольно быстро. Во всяком случае, знаменитый доклад Хрущева на закрытом ночном заседании ХХ съезда повергнувший в шок многих, мы комментировали концовкой известного анекдота: «И это все, мальчик, на что вы способны?» Мы хотели увидеть на нашей земле незамутненный, ленинский социализм, чуть подправленный по позднему Бухарину. Так рисовался идеал.
А поскольку, как мы усвоили из Ленина, социализм – наука, то и относиться к нему надо, как к науке, то есть следует изучать, так сказать, с чистого листа. Сложившийся к тому времени круг друзей в Ленинграде и ленинградцев, уехавших по распределению в другие города (таким был не только Толя, но и Валентин Алексеев, и Радий Цимеринов) образовал своего рода незримый колледж. Что же должно было стать предметом изучения? Ира Кудрова предложила: надо начать с творений великих философов. На наш взгляд, это было слишком абстрактно и далеко от того, что происходило вокруг и в чем нам надлежало разобраться. Поскольку главным демиургом всего происходящего была партия, то и изучать следовало ее историю – как она, созданная для грандиозных, невиданных в истории социалистических свершений, превратилась в силу подавления всего живого в обществе. А раз изучение ориентировано на историю, канвой должна стать череда партийных съездов, в стенограммах которых, как вскоре выяснилось, можно было найти ответ на некоторые тревожившие нас вопросы. Первое обсуждение было проведено по VII, «брестскому» съезду, и выяснилось,- впрочем, на основе доступных, не «спецхрановских» материалов, - что все было не так, как описано в сталинском «Кратком курсе».
Приехавшему в очередной раз в Ленинград Толе мы с наивным восторгом рассказывали о своих научно-образовательных достижениях и показали обширную программу будущих занятий. Наш друг, однако, не склонен был разделить эти восторги и планы. Все это, конечно, хорошо, но когда вы продеретесь сквозь толстые фолианты стенограмм и сборников документов к злобе дня сегодняшнего? Надо разрабатывать другую программу, излагающую видение того, что происходит сейчас у нас в стране и вокруг нас. Идея была принята, между нами были распределены разделы будущего документа. Итак, замысел изменился: мы собирались работать над документом, который имел целью не только уяснить для себя волновавшие нас проблемы, но и был рассчитан на привлечение сторонников. По официальной терминологии того времени, замышлялась «идеологическая диверсия». Замысел не был осуществлен, но многозначное словечко «программа» было произнесено, идея обсуждалась с разными людьми, и вскоре, объясняясь с «недоверчивыми» следователями КГБ, мы упорно пытались внушить им, будто бы речь шла только лишь об учебной программе. (Правда, будь это пятью годами раньше, и за организацию подобной «учебы» все мы расплатились бы по полной программе).
Шел 1956 год – поворотный год послесталинского времени. События накатывались валом. Не успели закончиться коллективные читки «секретного» доклада Хрущева
в низовых организациях (вплоть до кустовых собраний парторганизаций в домоуправлениях, куда мог придти каждый), как в партийных газетах, начиная с «Правды», стали печататься заказные статьи о «гнилых людях», которые неправильно восприняли отважную самокритику партийного руководства и враждебные вылазки которых надо беспощадно пресекать. Вслед за тем к хрущевскому докладу был добавлен дезавуировавший его комментарий в виде постановления ЦК КПСС «О преодолении культа личности», из которого следовало, что кровавая вакханалия самоистребления правящей партии, а заодно – и миллионов советских граждан не могли изменить прогрессивной и гуманистической природы построенного в СССР социализма. А вскоре развернулись главные события этого года – в Польше и Венгрии. Прежняя синхронность в поведении вождей в СССР и государствах-сателлитах была нарушена. В упомянутом постановлении ЦК КПСС рабочая демонстрация в Познани была названа вражеской вылазкой, спровоцированной империалистическими разведками. А в октябре пересаженный из тюремной камеры в кресло первого секретаря польской правящей партии Владислав Гомулка объяснил своим и советским коллегам, что рабочий класс к таким серьезным средствам как забастовка и демонстрация не прибегает, если его к тому не побуждают веские причины (что, впрочем, не помешало ему через 14 лет отдать приказ о расстреле демонстрантов в Гданьске). Самые же громкие события происходили в Венгрии. 30 октября советское правительство опубликовало декларацию, смысл которой был – никогда более СССР не станет вмешиваться в дела восточноевропейских стран, а на рассвете 4 ноября советские танки ворвались в Будапешт…
Планы наши в очередной раз подверглись коррекции: стало понятно, что надо писать не общий документ, а выразить свое отношение к самому жгучему – к восстанию венгерского народа против сталинизма и советской интервенции. К этому времени относится наше знакомство с Револьтом Пименовым, обратившим на себя внимание резким выступлением в дискуссии на филфаке Ленинградского университета по книге Владимира Дудинцева «Не хлебом единым». Математик по образованию, человек разносторонне одаренный, хотя с нелегким характером, Револьт чуть ли не с первого знакомства передал нам свои «Венгерские тезисы» на нескольких страницах – документ, который вскоре «компетентные органы» квалифицируют как антисоветский. В ответ Виктор Шейнис написал развернутый текст о том же (точно так же квалифицированный теми же органами). Состоялось несколько встреч, в ходе которых согласовывалась общая концепция документа, а по отдельным спорным формулировкам даже проводились голосования.
Впрочем, расхождения в оценке венгерских событий между нами и Револьтом были незначительны, споры касались скорее терминов, чем существа дела. Различия же, и довольно глубокие, обнаружились в исходных позициях. В позднее написанных воспоминаниях, фрагменты которых были опубликованы, соответствующую главу Пименов назвал: «Я встречаюсь с группой марксистов». Проблемам общей теории, своего рода концептуальной парадигмы придавали большое значение и мы, считавшие себя тогда марксистами и подвергавшие сомнению в лучшем случае ленинскую интерпретацию Маркса, и Револьт, более образованный и опережавший нас в критике истоков советского тоталитаризма и интервенционизма. На защиту «марксистских» позиций в спорах с Револьтом были мобилизованы все наличные силы. Во время одного из приездов Толи в Ленинград Ира Кудрова познакомила его с Револьтом, втроем они гуляли по улицам города, на какое-то время присели на скамейку, кажется, на Марсовом поле. Увлеченные спором, не обращали внимания на окружающих, что вскоре обернулось неожиданными последствиями. Дело в том, что опережал нас Револьт не только в ревизии университетской догматики, но и в практических намерениях. Как мы позже узнали, в те же месяцы 1956/57 гг. он проводил образовательные семинары с группой студентов Библиотечного института, там шла речь о распространении листовок крамольного, с точки зрения властей, содержания. Познакомившись с нами, он, как позднее рассказывал, рассчитывал получить некие «интеллектуальные продукты», которые можно будет пустить в дело. Поэтому же он был заинтересован в получении написанного Шейнисом обширного (около 3 авт. листов) текста о венгерских событиях – «Правда о Венгрии». Оппозиционера-интеллектуала он без труда разглядел и в Соскине. Наши же регулярные встречи с ним прервались в январе 1957 г., когда Шейнис, поступив в аспирантуру, уехал в Москву.
***
Рассказывает Виктор Шейнис.
…Отношения с Револьтом Пименовым возобновлявшиеся дважды: в 1963 г., когда он, отбыв шесть лет из десятилетнего срока, отмеренного ему советской Фемидой, вернулся в Ленинград, где защитил сначала кандидатскую, а затем докторскую диссертацию по геометрии, и в 1990 г., когда мы оба были избраны депутатами российского парламента. Впрочем, и сам Револьт, и наши отношения с ним – иная тема, к которой я, возможно, когда-нибудь вернусь. Здесь же рассказ идет о Толе Соскине, и все подробности значимы лишь в той мере, в какой они имеют отношение к нему.
В мае 1957 г. Толя наведался в очередной раз в Москву. Было договорено, что он, я и его однокурсник и друг Лева Левенштейн, также учившийся в московской аспирантуре, встретимся с их однокашником, который жил где-то в районе ВДНХ. Имя этого человека, о чем мы тогда разговаривали с ним, о чем говорили меж собой во время долгой поездки на трамвае (метро в тот район еще не было проложено), я прочно забыл. На то были веские причины. Еще до встречи с Соскиным и Левенштейном я заехал на Главпочтамт, где получал корреспонденцию. С того момента карман мне жгла телеграмма Аллы Назимовой. Ее текст помню твердо: «Все благополучно бываем у тети вспоминаем тебя срочно обязательно кончай дела». Поскольку еще раньше в одном из писем была как бы мимоходом обронена фраза – «Да, Рива уехала», - смысл этой нехитрой шифровки был очевиден.
Не помню, как я дождался момента, когда мы с Толей, наконец, остались наедине, и я протянул ему телеграмму, предвещавшую довольно крутой поворот в жизни – моей, а возможно, и его. Как я узнал чуть позже на допросе в ленинградском Большом доме Ире Кудровой предъявили фотографию, на которой были она, Револьт и Толя. Прибегла же она (как позднее и я) к дурацкой тактике, о которой договорились заранее, - отрицать все, в том числе и знакомство с Револьтом. Знаю я, сказала она следователям, как делаются подобные фотомонтажи… Ее нежеланные собеседники обладали не слишком полной информацией, кое-что они подозревали, но что они знали твердо – фотография никакой не монтаж, а снятое их топтунами скрытой камерой доказательство «преступной» связи. Пройдет меньше двух месяцев, как в ответ на мои запирательства мой текст «Правды о Венгрии», скопированный Револьтом, будет предъявлен мне. И минет еще очень много лет, как этот экземпляр будет изъят из одного из томов дела Пименова, хранящегося в питерском управлении ФСБ, и возвращен мне, его автору, депутату Государственной Думы предельно любезными работниками архива этого замечательного заведения по указанию их начальника. А тогда, весной 1957 г. нам не дано было знать, что вскоре нас начнут вышибать из аспирантуры с волчьим билетом (как оказалось на поверку, это был самый либеральный из всех возможных оборотов дела).
Обсудив неожиданно обрушившуюся на нас весть, мы с Толей, который утром должен был вернуться в Вязьму, наметили план действий, варианты поведения в зависимости от развития событий и способы безопасной связи. Толя рассказал потом, что хотел было дать мне адрес заведомо «незапятнанного» человека, через которого можно было бы вести переписку, но в последний момент почему-то раздумал. Позже этот близкий, доверенный человек признался ему, что еще раньше был завербован КГБистами для информирования о его настроениях и приватных разговорах – его, редакционного работника, состоявшего в номенклатуре обкома партии и ни в чем пока не заподозренного. Ты понимаешь, что это предательство? – спрашивал Толя несостоявшегося агента, который доверился было «старшим товарищам», но вовремя прислушался к голосу совести. Так нагло сплеталась сеть осведомителей и такими мы были искушенными конспираторами…
***
Вспоминает Алла Назимова.
…Продолжение этой истории выглядело так. В июле, после пристрастных, но без применения «строжайше запрещенных советским законом методов» допросов в Большом доме мы были отпущены. Почему – есть разные версии. Наиболее правдоподобной кажется та, что следствие по делу Пименова и ребят из Библиотечного института на нас вышло поздно, когда все бумаги, которые могли бы представить интерес для любознательных ищеек, были ликвидированы или надежно укрыты. То, что не было своевременно вскрыто ответвление зловещего «антисоветского заговора», могло быть расценено как брак в работе органов. Кроме того, ленинградское КГБ вряд ли было заинтересовано в том, чтобы дело оказалось чересчур масштабным. Поэтому они вынуждены были не выпячивать значимость этой линии. Так или нет – сейчас этого никто не скажет.
Но тогда задача заключалась в том, чтобы вывести из-под удара тех, кто мог попасть в поле зрения пинкертонов. Соскина – в первую очередь. А для этого его надо было подробно информировать о содержании и границах наших «откровений» со следователями. (Много позже я прочла у Брехта – никто не обязан говорить правду тирану, но и тогда это было для нас чем-то само собой разумеющимся). Встреча Соскина с Пименовым в наших показаниях была представлена как случайный эпизод, как разговор малознакомых людей об абстрактных материях, не имевших отношения к злобе дня. Но об этом должен был узнать сам Толя. (Другой наш приятель, своевременно не проинформированный, «раскололся» и серьезно за это поплатился). Как это сделать? Нелепая мысль доверить информацию почте нам в голову не приходила: было хорошо известно, что советские Шпекины отличаются от гоголевских тем, что суют нос в чужую переписку не только удовлетворяя собственное любопытство, но и по долгу казенной службы. И была придумана довольно наивная комбинация, которая представлялась нам верхом изобретательности. Виктор и я отправлялись в первый наш (и последний перед изгнанием из научных институтов) отпуск на юг. Поезд из Ленинграда шел через Вязьму, где в это время был Толя, и стоял там минут десять. Но как вызвать его к поезду, не привлекая внимания кгбистов? В это время в Ленинграде жила Неля Венская, жена Толи, которая приехала рожать Марину. Заботливая жена (которую, учитывая ее положение, не вводили в курс дела) позвонила, с подачи третьих лиц, и сообщила Толе, что в такое-то время в таком-то вагоне ему привезут какую-то чепуховину (кажется, термос). Пришедший на вокзал Толя вместе с термосом получил информацию, которая вскоре оказалась ему полезной. Приглашенный в смоленское отделение КГБ, которое, как всякая советская контора, работало нерасторопно, он был во всеоружии.
**
На этот раз благодаря примитивным мерам безопасности и разгильдяйству служб, которым вменено было вынюхивать идеологическую крамолу, пуля просвистела мимо. Но партийные чиновники и фигуранты политической полиции обладали свойством, которым большевики гордились и именовали «классовым чутьем» - неким изощренным собачьим нюхом, позволявшим им безошибочно определять «не своих». Соскин, к тому времени, кажется, ставший ответственным секретарем областной газеты, был «не свой» по совокупности многих признаков. В профессиональной деятельности ему был свойственен «нездоровый интерес» к тем явлениям советской жизни, которые замечать, а тем более пытаться освещать в газете было не принято. Вне службы он пристрастился писать пьесы и сценарии, конечно, подцензурные, но все равно «сомнительные». Его друзьями были преподаватели, артисты, художники, которые политического доверия не вызывали. Да и не всегда он мог скрыть брезгливое выражение лица, наблюдая тараканьи бега в коридорах власти. (Запомнился сарказм, с которым Толя рассказывал: накануне обратного слияния промышленных и сельскохозяйственных обкомов, разделенных было по хрущевской фантазии, в Москву для нового назначения был вызван один из двух гауляйтеров – и ему довелось увидеть замешательство другого, обделенного).
Между тем, шли годы, то, что можно было сделать на журналистской стезе, уже было позади. Ему стали тесны рамки провинциальной газеты, работа стала рутинной лямкой – для творческого человека это было тяжелее всего. Да и время менялось – чем дальше, тем круче. На смену веселому волюнтаризму Хрущева, в котором было всякое, но оставалось место для проблесков надежды, шла эпоха стареющих охранителей основ и подручных опричников, совершавших регулярные набеги на сохранявшиеся или возникавшие в зоне официоза очажки свободной мысли. В провинции это ощущалось острее и тягостнее, чем в столицах. К тому же подрастала дочь. И в 1968 г., обменяв великолепную квартиру в центре Смоленска на рядовую, но вполне приличную в Ленинграде, Соскины вернулись в родной город. Новый 1969 год мы встречали в дружеском кругу в их новом жилье в конце Московского проспекта.
68-ой год, как и 56-ой, был рубежным. С января начала разворачиваться Пражская весна, смысл которой власть сначала недооценила, но быстро спохватилась и отреагировала привычно: попытками задушить по-тихому, которые становились все более демонстративными и наглыми. В августе (это был роковой месяц в советско-российской истории: в памяти встает череда «черных августов» -- 1921, 1922, 1930, 1932, 1936, 1939, 1946… 1991,1998, 2000…) наш вполне сложившийся к тому времени круг друзей собирался почти каждый день. Беду предвидели, предсказали – и все же когда она пришла, ощутили шок посильнее венгерского. Может быть, потому, что все мы стали старше на 12 лет. Мучило чувство собственного бессилия. На приоткрывшееся было окошко набили глухую решетку. Было ясно, что танки введены не только против чехов, но и против нас. Были рассеяны последние иллюзии, что каким-то эволюционным путем «панцеркоммунизмус», как его припечатал в те дни австрийский «ревизионист» Эрнст Фишер, может превратиться в демократический социализм с «человеческим лицом».
Те месяцы, когда была провозглашена «доктрина Брежнева» и «содружество» государственных бандитов добивало Пражскую весну, были особенно тяжелыми. На полную мощь заработали радиоглушилки (чем они были лучше костров из книг в гитлеровской Германии?), и каждую весточку из Чехословакии мы воспринимали с особым чувством сопричастности к происходящему там. Однажды, помнится, в апреле 1969 г. раздался звонок – объявился незнакомый нам дотоле человек, младший научный сотрудник Института экономики Чехословацкой Академии наук, которому наш телефон дали наши пражские друзья, кончавшие вместе с нами Ленинградский университет. Конечно же, вечером он был у нас. Пришли многие наши друзья, в том числе и Толя. Далеко заполночь затянулась наша встреча: говорили о многом – о перспективах арьергардных боев чешских реформаторов, об истории России и Европы, о роли масс в переломные эпохи. Именно тогда от чешского гостя мы впервые услышали о «вертикальных вторжениях варваров» Ортеги-и-Гассета. Вечер этот запомнился еще и потому, что как раз в этот день было объявлено, что оккупанты добились, наконец, замены Дубчека коллаборантом Гусаком во главе КПЧ. (Сегодня пришла хорошая новость, сказал в тот день Андропов Горбачеву – поистине, every dog has his day). Когда после общих разговоров и споров стали более подробно представлять гостю, кто есть кто из наших друзей, Алла спросила его, указывая на Толю, который был самым горячим спорщиком: а как Вы думаете, кто он (подразумевалось - по профессии, по роду занятий)? - Декабрист, - не задумываясь, ответил чех – Вы все декабристы, далекие от вашего народа… Он-то в своей связи с собственным обществом не сомневался ни на минуту – и был прав. То был Вацлав Клаус, который через несколько недель был изгнан «нормализаторами» из академического института, а спустя годы стал премьером, а затем президентом Чехии. Первое можно было предвидеть, а второе трудно было тогда вообразить и нам, и ему самому. Впрочем, увидев в нас некое подобие декабристов, он был и прав, и не прав.
70-е годы были временем мучительных размышлений, как же все-таки страна может выбраться из той трясины, в которую она погружалась все глубже. На работу Толя устроился в «Леннаучфильм», где работал еще один наш друг Радий Цимеринов. Студия гнала в основном заказную продукцию – по определению студийских остроумцев, «болты в томате». Толя написал несколько сценариев, исторических и современных. Запомнился один из них – о Смоленском сражении 1941 года, о героизме и трагедии начального периода войны. Отснятая картина не пошла – в моду входили творения мемуаристов и литературных проходимцев вроде Штеменко и Стаднюка, прославлявших полководческий гений главного виновника трагедии.
Толя искал сюжеты, которые позволили бы прорваться сквозь колючую проволоку цензуры и донести до читателя, зрителя крупицы знания о нашей реальной жизни. Некоторым это удавалось, часто ценой непростых компромиссов с официальной ложью. В то время он познакомился и подружился с Александром Гельманом, чьи пьесы и сценарии о людях, пытающихся в одиночку противостоять фальши, показухе, очковтирательству, царившим вокруг, звучали честно и свежо, – и в то же время одобрялись и высоким начальством. Казалось, вот тропинка, по которой можно идти.
Наше внимание тогда привлек ряд острых публикаций Александра Янова, Игоря Клямкина и других в комсомольском журнале «Молодой коммунист» (разумеется, не только наше: как только критическая масса таких статей была превышена, редакцию разгромили, и журнал вернулся к привычной пресной жвачке). В статье Игоря Клямкина был описан рядовой и очень типичный эпизод. Коллектив учреждения выехал в выходной за грибами, в назначенный для отъезда час одна из сотрудниц не вернулась к месту сбора (как потом выяснилось – из-за сердечного приступа). Большинство грибников по разным причинам торопилось домой, это большинство и проголосовало за то, чтобы на ждать опоздавшую и возвращаться домой, утешая себя тем, будто кто-то видел, как она уехала на попутке. Пафос сценария, который написал Толя, оттолкнувшись от этого сюжета, был – только осмысленное, ответственное голосование большинства заслуживает уважения, но не бездумное, эгоистическое поведение толпы, оформленное под демократическую процедуру. В фильме «Грибной дождь» снимались хорошие артисты, он получился интересным и глубоким, но событием не стал. Почему – сказать трудно. Но неуспех (именно отсутствие ожидавшегося всеми нами успеха – замысел-то был куда как актуален и благороден, - а ни в коем случае не провал) фильма, равно как и ряда его пьес, поставленных в некоторых театрах, подталкивало нашего друга переключиться на исследовательскую работу – социолога, политолога, историка.
Во время наших встреч Толя все чаще доставал папки с планами, набросками, выписками из книг, газет. Кризис нашей общественной системы, больная экономика, распадающееся общество, подковерные политические схватки «наверху», меняющееся место СССР в мире – все требовало осмысления, ответа на вопросы, что нас ждет в ближайшем и отдаленном будущем. Эти проблемы вызывали острые схватки во время наших встреч - Толя неизменно был закоперщиком таких обсуждений, его доводы были зачастую неожиданны и парадоксальны, заставляли оппонентов искать новые аргументы в отстаивании своих позиций. Нина Шустрова, начавшая после его смерти разбирать его архив, поразилась, сколь разнообразны и интересны были его замыслы. А ведь многое из этого проговаривалось в бесчисленных дискуссиях, за которыми наш «незримый колледж» провел в те годы сотни часов.
Некоторые из разработок Толи запомнились особенно. Одна из них – анализ расслоения в правящей партии. Изучив невероятное количество публикаций, проведя десятки бесед с разными людьми, ближними и дальними, он пришел к заключению, что партийного идеологического монолита давно нет, что КПСС по сути - многопартийное образование, что в ней мирно или не мирно, закамуфлированно и не очень уживаются, по меньшей мере, шесть идейных течений, внутри которых можно увидеть оттенки (а если взять национальные республики, то там картина еще более пестрая). Это ортодоксально-коммунистическое, демократическое (внутри которого уже выделились либеральное и социал-демократическое), технократическое («пусть власть ставит задачи, а нам предоставит возможность определять способы их решения»), русское национально-патриотическое (от умеренно-почвеннического до шовинистического с зоологическим антисемитизмом, угнездившимся в этой «интернационалистской» партии), сионистское («нам, евреям, нечего делать в вашей России») и религиозно-этическое («все зло от политики, выход – в возврате к традиционным, по преимуществу христианским ценностям»). И все это в «партии единомышленников»! В своей классификации он опирался на оригинальные тексты, многие из которых были взяты из официальных публикаций.
Другой вопрос, постоянно будораживший всех нас: что там, за поворотом? Мы отлично понимали, что освобождение общества от разлагающего маразма, выход из застоя не может придти извне, как в Германии или Японии после второй мировой войны. Не ждали мы и народной революции. Откуда же? Верхушка партии казалась безнадежной, да и была таковой – достаточно вспомнить, что Горбачев младшим членом политбюро стал лишь в 1980 г., был для тех, кто наблюдал кремлевскую жизнь извне, совершенно неизвестен, да и не сразу стал тем Горбачевым, которому наша страна, освободившись от озлобления и беспамятства, когда-нибудь будет ставить памятники. Разглядывая симбиоз партии и государства, этого Левиафана, проникшего во все клетки и поры общества (да куда там гоббсовскому Левиафану, здесь скорее по Радищеву – «чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй»), Соскин находил лишь одну силу, способную перевернуть устоявшееся устройство – ко злу или ко благу – высшую военную касту. Действительно, если бы наши военачальники были более ответственны, образованны, самостоятельны и спаянны, они могли бы употребить находившуюся в их руках единственную, помимо партгосаппарата, организованную силу, чтобы встряхнуть гниющий организм. То, что люди не пойдут по призыву райкомов и обкомов спасать падающую власть, было ясно и до 1991 г. Толя вовсе не идеализировал эту касту: свежа была память о Пиночете, творившем бессудные расправы в куда менее покорном обществе, да и Ярузельский, всеми нами (кроме, пожалуй, Михаила Яковлевича Гефтера) оценивался после 1981 г. достаточно упрощенно. Но предполагалось, что военная диктатура поломает идеократическую модель, станет по отношению к обществу хотя и жесткой, но внешней силой и откроет путь более динамичным процессам, которые через несколько переходных ступеней дадут нечто отличное от гниющего болота. По счастью, развитие пошло другим путем – воеводы, выращенные в советских академиях, оказались еще менее инициативны, чем их прославленные предшественники, которые, как писал Бродский, «смело входили в чужие столицы, но возвращались в страхе в свою».Однако развивал эту тему Толя настойчиво. Обыгрывая эти его рассуждения, мы сочинили юмореску, посвященную его юбилею, которая кончалась бравурным маршем десантников, как бы врывающихся в юбилейный зал. Порадуемся, что расставание с коммунизмом произошло иным образом. Но размышления его не были бесплодны: в принципе такой исторический сценарий исключен не был.
Жили мы все, повторим, в эмоционально напряженном ожидании перемен, хоть каких-нибудь, пусть самых малых. Работали на перемены, как умели. Занимались «идеологическими диверсиями». Восхищала фраза, брошенная как-то Лакшиным: »Мне цензура не мешает. Я и при цензуре могу сказать все, что хочу». Наверное, Владимир Яковлевич лукавил: не так уже независим он был от идеологических стражников. Но мы набирались опыта, учились обходить запреты, осваивали эзопов язык. К счастью, многие наши слушатели и читатели были умнее большинства дармоедов из идеологически-цензурных служб и понимали не только текст, но и подтекст. Жаль, конечно, что в полный голос стали мы говорить поздно, о чем Ю. Буртин рассказал в блестящей публикации 1987 года «Вам, из другого поколенья». Но и те глухие годы несправедливо считать потерянными. У нас до сих пор на письменном столе под стеклом хранится вырезанный из польской газеты «Политика» рисунок карикатуриста Кобылянского: заключенный в тюрьме перепиливает решетку на окне, но очевидно, что даже перепилив ее, он не сможет пролезть наружу – габариты не позволят. Это был символ нашей жизни: мы пытались перепилить решетку…
И все время мы ждали перемен, надеялись, что еще при нашей жизни мы будем не только в спецхранах библиотек читать интересующую нас литературу, иностранные газеты и журналы, увидим мир не через щели в железном занавесе. Посмеивались над карикатурой, появившейся в той же газете: читатель у киоска спрашивает продавца – «Нет ли у вас газеты с хорошими новостями?» Временами хорошие новости случались – правда, не непосредственно нас касающиеся. Помнится, гуляли мы с Толей возле нашего дома на проспекте Космонавтов, мечтали: вот бы произошло что-нибудь радостное. Прошло несколько дней, и Толя напомнил этот разговор: видите, как быстро исполняются ваши пожелания. Иорданский король беспощадно раздавил угнездившуюся в его стране военную организацию готовившихся к войне с Израилем палестинцев и бросившую вызов и его власти; не перенеся событий того «черного сентября» скончался от сердечного приступа друг советского правительства и по сути его агент Гамаль Абдель Насер и началась медленная, но неуклонная эволюция Египта, обозначившая конец влиянию СССР на Ближнем Востоке.
То были, конечно, малые радости. В конце 70-х годов (мы уже жили в Москве) возникла идея: продвинуть наши представления о возможных переменах в собственной стране – когда они могут наступить, какими будут, откуда их можно ждать. Для этого предполагалось провести экспертный опрос, свести, сопоставить взгляды разных людей. Взялись за разработку опросного листа и методики – в Москве М.Я Гефтер и мы, в Ленинграде – Соскин, Шустрова. Душой, организатором, объединившим наше небольшое, но разнородное и не слишком дисциплинированное сообщество, стал Андрей Алексеев, обладавший необходимой квалификацией и настоящим талантом социолога для выполнения этой задачи. На него же обрушилась карающая рука власти, когда незаконченное исследование попало в поле зрения тех, кому по долгу службы полагалось «вынюхивать измену и на всех строчить донос». Вся эта история теперь подробно описана Алексеевым, он же в перестроечные годы опубликовал сохраненные анкеты – выразительный памятник своего времени, закатных лет коммунизма в России. Ответы Соскина – одни из наиболее глубоких и продуманных среди примерно 50 других. В его тексте в концентрированном виде представлен итог многих гипотез и размышлений. Толя, как и многие из нас, оставался приверженцем социализма в его социал-демократических вариантах. Характерно, что в наибольшей мере приближенными к социал-демократической модели он считал не только классический пример Швеции, но и ФРГ, где у власти тогда стояли христианские демократы. И справедливо отмечал, что именно демократический социализм стран Запада в различных модификациях представляет наибольшую опасность для тоталитарных режимов.
<…> Он, наверное, мог бы повторить слова Бернарда Шоу: чем ближе я узнаю людей, тем больше я люблю собак. Он взвалил на свои плечи тяжелую ношу – организацию приютов для бездомных животных. Долгие годы он был председателем ленинградского общества защиты животных, втягивался в непосильную работу, которая требовала колоссальных повседневных затрат и физической, и нервной энергии. Дома у него постепенно образовалась колония пришедших разными путями собак – он не мог видеть брошенное беззащитное животное на городской улице.
А круг друзей, что всегда было главным в его жизни, постепенно сужался: одни уезжали далеко и навсегда, другие уходили из жизни. Наши встречи неизменно были праздниками и для нас, и для него. Но с годами они становились все более редкими: он практически перестал бывать в Москве, мы нечасто выбирались в Ленинград. Месяца через два после нашего отъезда из Ленинграда, летом 1977 г., они с Нелей приехали в Москву на машине – это было последнее дальнее его автомобильное путешествие. Водителем он был классным, реактивным, уверенным, и мы наслаждались свободой передвижения по столице и окрестностям. Съездили в тютчевское имение, во Владимир и Суздаль. Отбросив все неотложные дела, мы вчетвером бесконечно разговаривали, спорили, обсуждали выданные нам на короткий срок тамиздатские томики Авторханова «Происхождение партократии». Позднее мы прочитали немало других, более серьезных работ по истории партии, но тогда эта лихо написанная книжка не только открывала неизвестные нам прежде факты, но и во многом проливала свет на антигероев нашей трагической истории, на их психологические и личностные черты. Историческая роль, которую сыграл Сталин, была и без того очевидна, но прочитав книгу, Толя восклицал: да он же уголовник – по биографии, по морали, по всем повадкам (Авторханов, в частности, цитировал Буллита, в прошлом американского посла в Москве: Рузвельт полагал, что имеет дело с джентльменом, а в Кремле сидел бывший кавказский бандит). Поездка эта имела восхитительное завершение: на машине, которую приходилось время от времени чинить, мы втроем – Неля, Толя и я – неторопливо ехали в Ленинград, по дороге останавливались в Твери и Великом Новгороде, пересекли божественно красивые места на Валдае. И вели нескончаемые разговоры – обо всем. О политике и психологических мотивациях людей, примыкавших к разным партиям (вспоминали, как Александр Верт объяснял эволюцию Дорио, от компартии Франции, где он чуть было не стал генеральным секретарем, к фашистам: неудержимая тяга к насилию. О литературе и кино – составляли список «лучших фильмов всех времен и народов», известных нам тогда – набралось не так уж мало. <…> Давно это было, а запомнилось многое – так ярка была эта поездка.
Сложилась ненарушимая традиция – когда мы оба или кто-то из нас приезжал в Ленинград, в последний вечер в квартире Нели и Толи на улице Халтурина (ныне – Миллионная) собирались друзья – «до поезда».
Горбачевскую перестройку он принял с надеждой, что ожидавшиеся так долго перемены, наконец, наступают. Никогда прежде, говорил он, я не мог с чистым сердцем заявлять о поддержке лидера нашего государства, теперь я желаю ему успехов и добра. Он выступал на «перестроечных» собраниях в Союзе писателей в Ленинграде – горячо, остро, свежо, ярко, как это делал прежде в узком дружеском кругу. Огорчался, когда выяснялось, что события разворачивались «не так». Сердился на нашу интеллигенцию, которая, как он полагал, слишком быстро и легко возвращается к своей извечной оппозиционности, призывал вникнуть в сложность тех проблем, с которыми сталкивается новая власть, понять мотивы действий Горбачева, а затем Ельцина, Путина. Не всегда находил понимание в кругу самых близких друзей, огорчался. Споры, вести которые он любил и умел, теперь часто его раздражали – его доводы не всегда убеждали, аргументы оппонентов он отвергал, поэтому дискуссии нередко принимали ожесточенный характер
***
Вспоминает Виктор Шейнис.
…В последний раз мы виделись в начале ноября 2002 г. Я приехал на конференцию, которую Фонд Плеханова, незадолго перед тем учрежденный, проводил по случаю юбилея Октябрьской революции 1917 г. Место было выбрано соответственное – Актовый зал Смольного, где была провозглашена советская власть. Конференция произвела тягостное впечатление, о чем я и рассказывал друзьям. Начиная с антуража: широкий коридор второго этажа был превращен в галерею портретов петербургских-петроградских-ленинградских градоначальников, намалеванных какими-то бездарными богомазами современного разлива. К тому же историк без труда мог заметить характерные пробелы на этой выставке. А главное – аудитория, которая шумно реагировала на выступления московских гостей во главе с Гавриилом Поповым. Как мне объяснили потом, ленинградские устроители собрали в зале бывших преподавателей истории КПСС – людей, тщательно отбиравшихся бонзами, которые десятки лет управляли из этого здания великим городом, и в большинстве своем не имевших адекватного представления не только о Плеханове, но и о Ленине, и о Троцком.
Разговор у Соскиных дома за столом, который Неля щедро раскинула перед нами, шел, однако, не столько об истории, сколько о злобе дня. Как всегда, спорили – Толя мужественно почти против всех – о российском президенте, о том, что он может и не может, хочет и не хочет. И хотя разговор подчас становился очень острым – оставалось главное – мы друзья, самые близкие, связанные всей прошедшей жизнью. Не ведали. конечно, что жизнь-то одного из нас оборвется через две недели. Как обычно, в двенадцатом часу, прогуляв собак, Толя повез меня на Московский вокзал. В конце Невского я вышел из машины и на прощанье махнул рукой. Еще несколько секунд было видно, как машина огибает площадь Восстания, вскоре она скрылась в потоке. Это была наша последняя встреча…
Сентябрь 2003 г.