Лев Усыскин. Несколько случайных слов о фруктах
Принадлежал, увы, а не принадлежу сейчас, ибо надо же, наконец, свыкнуться с чудовищной в своей имманентной антигуманности мыслью о том, что детство, как ни ерзай, уже прошло, и прошло, похоже, безвозвратно…
Так вот, из вышесказанного следует, что это мое детство было едва ли не кошмарным – жизнь среди ленинградских новостроек в советские семидесятые отнюдь не благоволила любви к фруктам. Конечно, что-то там продавалось в магазинах, что-то мои родители могли время от времени приобрести на Светлановском, якобы – колхозном, рынке, и Новый Год, как водится, пахнул пупырчатой и слоистой мандаринной кожурой – но только всего этого мне оказывалось недостаточно и с наивысшей остротой таковая недостаточность неотвратимо обозначала себя каждый год примерно к середине апреля – когда фрукты "старого" урожая исчезали из розничной торговли напрочь – до последнего гнилого яблочка. Наступали суровые месяцы безвитаминья – вплоть до робкого появления в самом конце июня стоивших безумные деньги куцых недозрелых паденец со всегдашним упитанным червяком в сердцевине, ранней, привозной, клубники и первой, разумеется, тоже привозной, черешни – мелкой и желтой либо крупной и розовой.
Родители рассказывали потом, что смотреть на меня в эти, "блокадные" месяцы было жалко: я маялся, аки домашний кот в марте – однажды отец, не выдержав, дал мне, девятилетнему, чтобы пригасить маяту, полстакана голубиковой наливки собственного изготовления, разведенной водой до консистенции морса.
С наступлением лета я начинал "побираться": уже вскоре после начала вегетативного периода на даче вырастал ревень – его мясистые, годные лишь для мутного, безвкусного столовского компота стебли я ел, макая в сахарницу. Позже появлялась "зелепуха" – недозрелые, чтоб не сказать больше, яблоки на деревьях и столь же спелый крыжовник, а также красная (по одному только наименованию, конечно) смородина. Все перечисленное, как мне теперь кажется, я рвал и совал в рот, едва лишь опадали последние лепестки. Для этого, кстати говоря, вовсе не нужно было ехать на дачу и, вообще – покидать город. Районы массовой жилищной застройки середины шестидесятых были тогда буквально напичканы реликтами фруктовых садов, окружавших снесенные во имя хрущоб одноэтажные деревянные домики. Попадались даже вишневые деревья – да только в них как раз толку было немного: известно, что вишня в наших краях не вызревает – со сколько-нибудь доступных человеческой руке веток ее срывают при малейшем намеке на красноту, чтобы в следующий уже миг досадливо отбросить в сторону, расколупав перед тем ногтем…
Впрочем из вышеописанного авитаминозного ада существовал и экстраординарный выход – можно было выехать на юг. В те годы для подобного телодвижения существовали две основные формы, как то: поездка в летний отпуск к морю и поездка к родственникам. Мне повезло: бабушка жила в весьма южном городе Ташкенте, к теплому морю родители меня тоже вывозили, так что оба эти вида походов за фруктами знакомы мне не понаслышке. При этом, понятно, ташкентские впечатления оказывались не в пример богаче южно-приморских – мало того, что ташкентские фрукты, в целом, оказывались дешевле, а стало быть доступнее, мало того, что многочисленная тогда родня, зазывая в гости, из кожи вон лезла, чтобы накормить ягодками бледного ленинградского мальчика, так еще и бабушкин дом (в центре города!) имел собственный огороженный высоченным забором садик с виноградником, яблонями, старой необъятной в охвате урючиной, сливами, вишней и чем-то там еще. В этом садике я обычно и ночевал прямо под деревьями – однажды меня даже зашибло во сне невзначай сорвавшимся с ветки яблоком, аки Ньютона, все равно…
Помню, в этом же саду рос огромный, обильно цветущий и пахнущий жасминовый куст. Обеденный стол стоял рядом с ним – обедали, понятно, тоже в основном на свежем воздухе, т.е. под неплотным потолком из виноградных лоз – оттуда, уже ближе к концу лета, свисал мелкоштучными гроздьями наливавшийся фиолетовым цветом сладкий кишмиш, однако как раз его рвать было, почему-то, нельзя: мой двоюродный брат потом, по осени, что-то делал из него, то ли изюм, то ли домашнее вино…
С тех пор жасминовый запах – самый мой сокровенный тыл; отступая в него, я подымаю из глубин памяти все то первичное, что не дает мне считать себя марсианином: воспоминания о людях, которые в моем детстве были молодыми и которых теперь нет вовсе, о времени, которого было много и которое покоилось на месте, как расколотый и громыхающий приторным ароматом плод дедушкиной урючины, сверзнувшийся за ночь с одной из верхних ветвей и ждущий, когда дедушка лениво соберет перед завтраком его и ему подобных в щербатую эмалированную миску.
И, напротив – жасминовый запах словно бы приходит ко мне всякий раз, когда я сталкиваюсь с чем-то родственным тем картинкам из ташкентских детских поездок. Будь то орущий словно бы ташкентскими ночными лягушками жилой дворик небольшого городка на Голанских Высотах или, скажем, волшебное зрелище из моих студенческих паломничеств в Азию: ночная загрузка дынями товарного поезда на станции Чарджоу Ср. Аз. Ж. Д. – попав туда после шестичасового пути через августовские Каракумы в кабине груженого мрамором камаза, я вдруг оказался как бы в другом мире: вода, час назад лишь закипавшая в радиаторе, теперь, холодная, лилась ото всюду где надо и где не надо, образуя фонтанчики и лужи прямо посреди платформ. Дыни десятков разных сортов – всех цветов, форм и размеров – и отсортированные по этим цветам, формам и размерам – грузились из бортовых грузовиков в вагоны, каждый сорт отдельно. В сущности, это и была аллегория величия Востока, как такового: сверхизобилие простых вещей. Вода и дыни – и ничего больше. Остальное: вагоны, пакгаузы, люди – едва видны, темные, под огромными, с те же самые дыни, звездами туркменской августовской ночи…
Кстати сказать, эти же, среднеазиатские воспоминания проявляются всякий раз во рту еще и сказочной приторностью инжира – на базарах в тех краях смоквы обычно продавали по одной, а не на вес, покупатели доставали их собственноручно из своеобразной стопки, где инжирины покоились, аккуратно переложенные резными зелеными листьями. Кто-то, кому я доверял тогда, сказал мне, что это единственный базарный фрукт, который можно есть сразу, немытым. Что я и делал, в течение двух месяцев передвигаясь от базара к базару через сие непререкаемое царство гепатита А. И, паче чаяния, не заболел.
Однако, вернусь в наши холодные широты. Скажу в оправдание той власти, которую история заслуженно ныне напрочь стерла своей дурнопахнущей половой тряпкой – так вот, скажу в ее оправдание, что тогда, в семидесятые, она в некоторых количествах закупала для своего населения колониальные фрукты. Население, впрочем, на этот счет, понятно, не обольщалось: среди сколько-нибудь продвинутых (а таких в те годы было пруд пруди!) бытовала стойкая уверенность, что эти закупки носят вынужденный характер – ими, де, расплачиваются по всему миру наши недоразвитые братья за продукцию нашей кривоватой промышленности. В действительности, понятно, все было не совсем так – вплоть до прямо противоположных казусов, когда Советский Союз, к примеру, принял поставки фруктов в оплату отказа от своих прав на унаследованную недвижимость в Палестине. (Знаменитая апельсиновая сделка.) Само собой, узнали мы об этой диалектике несколько позже, однако узнали, что называется, наверняка: просто по изменившемуся вкусу дефицитного прежде индийского чая, импортом которого в начале девяностых стали заниматься все, кому не лень.
Так вот, в советские семидесятые заморские фрукты все же присутствовали в быту жителей наиболее крупных наших городов – при этом, по всей видимости, как раз городам южным, согласно некой разнарядке, их не полагалось вовсе: предписывалось довольствоваться доморощенными благами, и это было в какой-то мере справедливо. Так, тот же бабушкин Ташкент бананов не видел, кажется, никогда – помню, однажды мы привезли туда с собой зеленую недозрелую гроздь, что называется, в качестве ленинградского сувенира.
У нас же бананы продавались время от времени и стоили ни то рубль двадцать, ни то рубль тридцать за килограмм. На сегодняшние деньги это, наверное, рублей пятьдесят-шестьдесят, то есть раза в два дороже, чем мы на самом деле имеем. Не премину напомнить, что появление тогда бананов на прилавке (любого качества и любой степени спелости) мгновенно порождало нервную и длинную очередь, стояние в которой чревато было, скажем, радикальным пересмотром семейных вечерних планов. Тем самым, бананы я видел раза три-четыре в году. Куда доступнее были заграничные цитрусовые – североафриканские апельсины, помеченные черненькими ромбовидными наклейками с желтой надписью Maroc или неведомые до середины семидесятых грейпфруты – помню, несколько лет ушло на привыкание торговых работников к самому названию плода: на ценниках он значился то гриб-фруктом, то греп-фруктом, то как-то еще иначе…
Что же касается ананасов, то в моем сознательном детстве (лет с 6-7) их уже практически не было. Однако, родители рассказывали, что прежде того, в конце шестидесятых эти заморские диковины "лежали на прилавках во всех магазинах и никто их не брал". Как, все равно, черная икра… Что-то смутное такого рода помню и я – точнее, помню, что ананасами меня кормили в дошкольные годы неоднократно. Также как пытались давать мне манго – красивый и спелый на вид плод оказался жестким и невкусным, вовсе не похожим на греческий волшебный манговый сок из жестяной банки, который мне незадолго до того родители достали по какому-то безумному блату.
Пожалуй, стоит упомянуть еще одну, специфически-ленинградскую, реалию, касающуюся, так или иначе, выбранного нами предмета. Ленинград, как известно, помимо прочего – город-порт, и среди наших друзей и одноклассников практически в обязательном порядке присутствовали те, у кого отцы ходили в загранку. Два-три раза в год такие отцы торжественно возвращались в родные пенаты, о чем мы узнавали по появлению новых заграничных безделушек у соседей по парте. Узнавали, после чего всеми правдами и неправдами устремлялись к ним в гости – и почти всегда в этих случаях бывали вознаграждены, стоило лишь проявить минимальную настойчивость: благодушные мамы наших одноклассников, обретшие, наконец, чаемое мужское плечо, щедро одаривали нас жевательной резинкой (на вынос) и теми же самыми ананасами. Я как сейчас помню доброго, но не развитого и неинтересного мальчика, к которому ходил исключительно за этим. Мне до сих пор стыдно.
Потом, как известно, времена изменились радикальнейшим образом. На гребне перестройки фруктово-тропическая экзотика стала своего рода народным символом свободы, богатства и вообще, новой жизни. Целая страна радостно покупала в ларьках, а затем выхлебывала замешанные и разлитые в польских гаражах бананово-киви-кокосово-черт-знает-какие ликерчики, отливавшие всей гаммой анилиновых цветов, и примерно такие же, анилиновые, на вкус. Однако мы остались живы и после этого. Что касается бананов – то они уже с весны девяносто второго продавались на каждом углу и были теперь доступны практически всякому, если этот всякий не пенсионер и не госслужащий, конечно же.
В связи с этим вспоминается моя первая поездка в Израиль в апреле девяносто четвертого – то, что продавалось там в качестве бананов – мелкое, зеленое, жесткое и невзрачное, стоившее более трех долларов за килограмм – у нас не соблазнило бы и бомжа. На мое искреннее удивление ответ был следующим: "что ж поделаешь – сейчас не сезон…" Я мог лишь недоуменно пожать плечами, мысленно вернувшись в страну, где банановый сезон круглый год, и где, по этой причине, бананов – завались, они хороши качеством и стоят около восьмидесяти центов…
С фруктом киви я познакомился несколькими годами раньше, в ходе первой моей загранпоездки – в Берлин. Своеобразные обстоятельства того безумного (хотя бы потому, что абсолютно безденежного) предприятия достойны отдельного описания – здесь же приведу лишь то, что непосредственно касается эпизода с этим "новозеландским крыжовником".
Итак, вот я – бесцельно шатающийся по улицам Берлина, взявшего паузу между Рождеством и Новым Годом. Все, что у меня есть – это уверенный ночлег в католическом приюте для самоубийц и приравненных к ним мучеников зашкалившего разума. В кармане – примерно полторы марки – выручка от проданного у Бранденбургских ворот комсомольского билета и двух юбилейных рублей (сто лет лысому Ильичу – 1970 год, кажется).
Стало быть, полторы марки, которые можно потратить в свое удовольствие. У входа на станцию S-бана Prenzlauer Allee рядом с унылым вьетнамцем, продающим сигареты с переносного лотка, другой, стационарный лоток – фруктовый. С интересом рассматриваю его содержимое – единственный фрукт, продающийся не килограммами, а штучно, причем за доступные мне деньги (39 пфеннигов) – это, как раз киви. Быстро расплачиваюсь и отхожу прочь, сжимая в кармане пальто мохнатый плод и не вполне понимая, как поступать дальше.
С одной стороны, ужасно хочется попробовать приобретение. Однако, с другой стороны, мне совершенно неизвестно, как это принято делать. Надо ли киви чистить? Или варить? Можно ли есть его без сахара? И без чайной ложки? А ну, как я попробую, и попробую неправильно, а люди увидят и станут смеяться!..
Кто не приезжал за границу из голодного послесоветского декабря – 91, тот, похоже, не поймет тех терзаний и тех вожделений… Короче говоря, я нашел-таки какую-то укромную подворотню – в Берлине их мало, но найти можно, если очень надо – так вот, нашел подворотню, забился там в самый дальний, неприметный угол и в этом углу торопливо съел свою добычу прямо со шкуркой. Вкус, само собой, показался божественным.
Что тут еще сказать? Техника исследования Terra Incognita должна постоянно обновляться – не следует, закрыв глаза, полагаться на какой-либо прием, некогда принесший удачу. Я в полной мере осознал это, когда двумя неделями позже решил совершить аналогичный трюк с авокадо: мерзкий, синтетический вкус, напоминающий стиральный порошок – к тому же, чуть не сломал зубы о твердую косточку…
…Похожую на маленькую морскую мину ягодку личи я просто-напросто упер в дюссельдорфском супермаркете несколькими годами позже. В общем, принципиально не хотелось платить за кота в мешке. И, надо сказать, предчувствие меня тогда, в целом, не обмануло: действительно вкусное и нежное в ней присутствовало в той же обидно-гомеопатической дозе, что и в какой-нибудь черноморской креветке – однако это уже, по сути, имеет отношение не к frutta, а к frutti di mare, и, стало быть, лежит в стороне от нашего изначального предмета…
И, в заключение, – еще об одной встрече с прежде неведомым. Героем ее был кумкват – выродок среди цитрусовых, очень маленький и очень кислый апельсинчик неправильной формы с неотделяемой кожурой. Триста грамм этой чепухи в бумажном пакетике было приобретено мною от нечего делать темным и холодным декабрьским венецианским вечером. Позади остался день пеших блужданий по городу, словно бы вынырнувшему из глубин подсознания и из фильмов Феллини одновременно. Я даже чувствовал своего рода позитивную опустошенность, как если посмотреть, к примеру, подряд три хороших фильма – ничего не хочется, но ничто и не злит: в декабрьской Венеции после шести вечера в любом случае делать нечего абсолютно, по крайней мере, если ты один и не знаешь итальянского. Я вернулся в свой гостиничный номер, (гостиницы – единственный род жилища, в котором возможно согреться североитальянской зимой), снял с себя свитер, сел за стол и, достав перочинный нож, попытался освежевать добычу. Не тут-то было. Тогда я раскусил одну из кумкватин прямо так, со шкуркой – удовольствия не последовало. Тогда, слегка раздосадованный, я швырнул их всех в свой чемодан и в следующий раз наткнулся на них уже на родине, в процессе этого самого чемодана потрошения. И как-то вспомнилось вдруг все – и странная, многовековая сырость, пронизывающая город-театр, и волшебное золото его художников, золото, сочащееся каким-то глубинным светом, этой сырости наперекор… Вообще, если вы не бывали в Венеции зимой – обязательно съездите. Того стоит, ей-богу!..