01.01.2014 | 00.00
Общественные новости Северо-Запада

Персональные инструменты

Польский Петербург

Польская и российская эмиграция в ХХ веке

Вы здесь: Главная / Польский Петербург / Дебаты, беседы, встречи / Польская и российская эмиграция в ХХ веке

Польская и российская эмиграция в ХХ веке

Автор: Александр Даниэль — Дата создания: 02.02.2015 — Последние изменение: 02.02.2015
Текст доклада Александра Даниэля на семинаре «Ян Новак-Езёраньски и его наследие в России. Начало разговора» (23 января 2015, Петербург, НИЦ "Мемориал").

Репортаж о семинаре на Когита!ру.

Главная разница между двумя эмиграциями, польской и российской, очевидна – это однородность происхождения первой и неоднородность происхождения последней.

Польская эмиграция в основном сформировалась сразу после войны. Это, главным образом, те поляки, которые бежали из страны после гитлеровского нашествия осенью 1939-го или ушли в 1942 на Запад с армией Андерса, которые боролись против нацизма на фронтах Второй мировой под руководством польского правительства в изгнании, - так называемого «лондонского правительства», - в течение следующих шести лет, а в 1945-1946 не пожелали возвращаться в подсоветскую Польшу.

Конечно, это только общая схема: судьбы польских эмигрантов, как и любых других эмигрантов, индивидуальны. Чеслав Милош, например, стал «невозвращенцем» в 1951 году, – находясь в командировке во Франции, попросил политического убежища. Но случай Милоша - это все-таки не типичная судьба польского эмигранта: типичная судьба – это как раз путь Яна Новака-Езёраньского или Ежи Гедройца. Конечно, все политические катаклизмы, происходившие  в «народной Польше», - и познаньские события 1956-го, и антисемитская кампания, развернувшаяся в стране после студенческих волнений в марте 1968-го, и подавление рабочих волнений в 1970-м и 1976-м, и, в особенности, военное положение, введенное Ярузельским в декабре 1981-го, - выбрасывали в эмиграцию новые и новые группы польских граждан. Но, как мне кажется, эти новые группы не образовывали отдельных сообществ, а вписывались в основу, заложенную эмигрантами 1945-46, и существовали в рамках политической и культурной традиции, созданной сразу после войны. Может быть, я ошибаюсь – пусть меня поправят.

Но в чем я совершенно уверен - это в том, что русское эмигрантское сообщество этого же периода никакого единства собою не представляла даже отдаленно.

Во-первых, оно четко распадается на три поколения или, как принято говорить в историографии и культурологии, на три волны.

Первая волна – это люди покинувшие Россию после Октябрьского переворота и Гражданской войны. Было бы неправильно, следуя советской традиции, называть их всех «белоэмигрантами»: ни Чернов с Аргуновым, ни Церетели с Даном, ни Бурцев, ни даже Мельгунов или Керенский белыми никогда не были. «Первая волна» идеологически достаточно неоднородна, хотя «белых» в узком смысле слова в ней было большинство. Но в любом случае – это люди дореволюционной России, потерпевшие поражение в военной схватке с большевистской диктатурой, а также деятели культуры, покинувшие Советскую Россию вскоре после окончания Гражданской войны. И, разумеется, значительное число обычных людей, никаких не «деятелей», оказавшихся в эмиграции волею обстоятельств, прежде всего, в ходе эвакуации белых армий в 1919-1920 гг.

Вторая волна - это уже советские граждане, выброшенные на Запад ураганом Второй мировой. Это те, кого союзники называли «Ди-Пи» (displaced persons, «перемещенные лица»): советские военнопленные и остарбайтеры, насильственно вывезенные, а иногда добровольно выехавшие в Германию и отказавшиеся возвратиться в СССР; это разного рода и степени коллаборационисты – власовцы, «хи-ви», некоторые гражданские сотрудники оккупационной немецкой администрации; наконец, это просто те, кто решил воспользоваться оккупацией и отступлением немецких войск, чтобы покинуть Советский Союз. Эта волна также была идеологически неоднородна, и было бы неправильно относить их к пособникам или сочувственникам гитлеризма: значительное число эмигрантов второй волны просто не желало жить при коммунистической диктатуре. И, опять-таки, огромное количество обычных людей, оказавшихся на Западе не потому, что они туда стремились, а просто потому, что их туда закинула стихия войны. Пожалуй, во второй эмиграции больше всего было именно таких вот «жертв стихии».

Наконец, «третья волна», поднявшаяся в начале 1970-х, когда стало возможным легально покинуть Советский Союз. Этой возможностью воспользовалась, главным образом, оппозиционно настроенная интеллигенция – литераторы, художники, ученые-гуманитарии, в меньшей степени – научно-техническая интеллигенция, ИТРы, люди других массовых интеллигентских профессий. Количественно эта волна была заметно ниже первых двух, ее численность измерялась не сотнями тысяч и миллионами, а тысячами (если не брать в счет еврейскую «алию»), но нам она сегодня представляется самой значимой, вероятно, просто потому, что мы ее современники.

Опять-таки, мое утверждение требует определенных оговорок. В эту схему не вписывается ни довольно многочисленная группа «невозвращенцев» 1920-х, ни куда менее многочисленная группа беглецов из СССР 1930-х. А к какой волне отнести, например, Валерия Тарсиса или Аркадия Белинкова? Но все же подавляющее большинство членов русской (советской) диаспоры все-таки могли уверенно отнести себя к одной из трех названных мною категорий.

Разумеется, непроходимых пропастей между этими тремя волнами не было. Многие эмигрантские проекты, политические и культурные, можно рассматривать как результат наложения друг на друга активности нескольких – двух или даже трех - эмигрантских генераций. Например, такое политическое движение как солидаризм и такая организация, как «Народно-трудовой союз нового поколения», представлявшая солидаризм в политическом спектре, родились в недрах первой эмиграции в конце 1920-х. Но новое дыхание НТС обрел с появлением второй эмиграции, в середине 1940-х. Таким образом НТС представлял собой своего рода мостик между первой и второй эмиграциями. Далее. Многие эмигрантские журналы, газеты, издательства, рожденные первой или второй волной, - «белые» «Русская мысль», «ИМКА-Пресс», «Вестник РХД» (первоначально «Вестник РСХД»), НТС-овские «Посев» и «Грани», - с приходом третьей волны стали рупором нового советского диссидентства (точнее рупорами, ибо третья эмиграция была еще менее идеологически однородна, чем предыдущие две). Возникали, конечно, и культурно-политические проекты, порожденные исключительно третьей, «диссидентской» волной – «Континент» Владимира Максимова, «Синтаксис» Андрея Синявского, «Страна и мир» Кронида Любарского, «Хроника-пресс» Валерия Чалидзе и Павла Литвинова, не говоря уже о таких сугубо культурных начинаниях, как журналы «Стрелец» и «Третья волна», Центр нового русского искусства в Монжероне и т.п.

И, тем не менее, единой русской эмиграции так и не получилось. Тут сыграли свою роль культурные и даже языковые барьеры. В этой связи не могу не вспомнить слышанную мною когда-то историю, относящуюся к середине 1970-х – о том, как Александр Галич впервые давал концерт в Париже. Ну, вышел с гитарой наперевес, запел. А в зале, главным образом, публика из «первой волны», наверное, уже даже не «обломки империи», к тому времени почти совсем повымершие, а их дети, выросшие в эмигрантской среде. Вот звучит со сцены галичевский речитатив: «Первача я взял ноль восемь, взял халвы, пару рижского и керченскую сельдь…». Пожилая дама вполголоса спрашивает у своей компаньонки: «Милочка, что это он там поет? Ни единого слова не понимаю». А та в ответ: «Ах, дорогая, у них в Совдепии теперь все так говорят!».

Ну, конечно, между второй и третьей эмиграцией языковых барьеров не было, да и культурные барьеры были не такие высокие – в конце концов, и те, и другие были по образованию и воспитанию советские люди, хотя и сформировавшиеся в разные исторические эпохи.

Не то с польской эмиграцией. Она изначально была единой, хотя, конечно, идеологические дискуссии происходили и внутри нее – и еще какие острые. Но «над-идеологическое» единство польской эмиграции обеспечивалось не столько однородностью происхождения, сколько двумя другими обстоятельствами.

Обстоятельство первое: польская эмиграция никогда не была отделена от метрополии непроницаемой стеной. Тесная связь между польскими эмигрантскими институциями и общественной и культурной мыслью, развивавшейся в самой Польше, никогда не прерывалась (ну, может быть, разве что в первое десятилетие существования ПНР).

Не то с русской эмиграцией. «Первая волна» оказалась полностью изолированной от советской жизни, если не считать откровенно просоветских организаций, вроде Союза возвращения на родину, главными задачами которого были, во-первых, репатриация, и, во-вторых, вербовка разведывательной агентуры среди остающихся. Или, может быть, наоборот: вербовка во-первых, а репатриация во-вторых. «Второй волне», несмотря на все романтически-авантюрные усилия НТС, тоже так и не удалось обозначить сколько-нибудь заметное присутствие внутри СССР. Только «третья волна» установила (точнее - сохранила) тесную связь с метрополией, потому что железный занавес к тому времени изрядно прохудился: половина авторов «Континента», «Синтаксиса» и других общественно-политических и культурных журналов «третьей волны» - это советские граждане, зачастую даже публиковавшиеся там не под псевдонимами, а под своими именами.

А вот железный занавес между «народной Польшей» и Западом никогда не был полностью непроницаемым. Частные зарубежные поездки граждан ПНР были, конечно, делом нелегким – но не невозможным. Да, существовала и в Польше категория «невыездных», куда люди попадали из-за своей действительной или предполагаемой неблагонадежности – но в Советском-то Союзе дело обстояло как раз наоборот, во всяком случае, в том, что касалось поездок в «капстраны»: здесь существовала категория «выездных», а «невыездными» числились все остальные граждане. В поздний, послесталинский период иногда, при особых обстоятельствах (наличие родственников за рубежом), в число «выездных» попадали и люди, не вполне благонадежные – достаточно вспомнить Н.И. Столярову или Е.Г. Боннер; ну, и ничего хорошего для власти из этого не получалось – вспомним, сколько самиздата вывозила во Францию та же Наталья Ивановна Столярова и сколько «тамиздата» привозила из Франции в Москву. А в Польше таких, как Наталья Ивановна, были десятки тысяч.

И еще одно обстоятельство, быть может, немаловажное, которое препятствовало полной изоляции ПНР от внешнего мира: Польша – католическая страна. И польской госбезопасности так и не удалось взять под контроль католическую церковь, она сохранила определенную автономию. А это – еще один канал связи между эмиграцией и метрополией. Ведь полностью пресечь контакты католиков с внешним миром невозможно - уж, по крайней мере, связь клира со Святейшим Престолом в Риме так или иначе должна поддерживаться. Так было во франкистской Испании, так было и в коммунистической Польше. А уж когда в 1978 Папой избрали поляка Кароля Войтылу, ситуация и вовсе стала неконтролируемой.

С русской же эмиграцией получилось совсем наоборот: большинство эмигрантов первой волны ушло в карловацкий раскол и потому с Московской патриархией, полностью контролируемой советскими органами госбезопасности связи никакой не было, а только взаимная враждебность. Что касается эмигрантов второй и третьей волн, то они, в большинстве своем, изначально вообще были атеистами; если же кто и крестился в эмиграции, так примкнул, по большей части, к «зарубежникам». Религиозной связи с метрополией у русской эмиграции практически не было. (На особом положении оказались русские эмигранты в США – по большей части, их окормляла де-факто, а с 1970-го и де-юре автокефальная Американская православная Церковь, не терявшая канонического общения ни с РПЦ, ни с «зарубежниками»; между прочим, это обстоятельство не в последнюю очередь обусловило важную роль именно американских богословов, таких, как прот. Александр Шмеман, в так называемом «православном возрождении» 1960-1970-х в СССР).

Второе и самое, на мой взгляд, важное обстоятельство, обусловившее единство польской эмиграции. Все польские эмигранты, невзирая ни на какие идеологические разногласия, придерживались одного и того же политического кредо, которое можно сформулировать в трех словах: «независимая и демократическая Польша» (возможно, были какие-то совсем уж маргинальные группки, отрицавшие демократическую перспективу, - но я о них ничего не знаю). И, что еще важнее, польская эмиграция верила в реальность этого проекта, подобно тому, как верила в него оппозиция внутри самой Польши. Отсюда – важное отличие самоощущения польских эмигрантов от эмигрантов советских: поляки воспринимали свою эмиграцию как временную.

Русская эмиграция первой волны тоже поначалу воспринимала пребывание за рубежом как временное и, образно говоря, не торопилась распаковывать чемоданы. Но уже к началу 1930-х надежды на скорое возвращение испарились. Что касается второй и третьей волн, то там эти надежды отсутствовали изначально. Бежали за границу, а позднее уезжали – навсегда; эмиграция воспринималась как смерть и последующее воскрешение в ином мире.

Особенно это касается третьей волны, составлявшая плоть от плоти диссидентского сообщества, у которого полное отсутствие всякой надежды на перемены можно считать особой приметой, родовой травмой, ставшей основной характеристической чертой диссидентского этоса. Диссидентство 1960-х родилось как результат отказа от политического мышления, в этом отказе и состоял пафос активности диссидентов. Их фирменным знаком был «нравственное», а не политическое видение реальности, их мировоззрение было густо замешано на экзистенциализме, даже если иные из них не умели выговорить это слово. Почему так случилось – это особый вопрос, требующий отдельного рассмотрения. В рамках же данного выступления важно отметить одно: диссидентское отречение от политики влекло за собой отказ и от исторического понимания реальности, уход в метаисторию, например – в сферу нравственности или в сферу права, понимаемого как кодифицированная нравственность. Сопротивление тоталитарному режиму в рамках этого внеисторического мироощущения способно продемонстрировать высочайшие образцы духовности – но оно начисто лишено прагматического начала.

Сказанное не значит, что российское диссидентство не порождало общественно-политических проектов: порождало, и даже в избытке, каковой тоже препятствовал единству русской эмиграции (в самом деле, откуда взяться единству в среде, придерживавшейся самых разных, непримиримо противоположных  взглядов на будущее России – от крайне монархических и даже фашистских до левосоциалистических и даже коммунистических?). Существовал либеральный проект – он четче всего просматривается в многочисленных статьях и эссе Андрея Сахарова, в эмигрантском сборнике «Самосознание», составленным Павлом Литвиновым, Борисом Шрагиным и Михаилом Меерсоном-Аксеновым и выпущенном в Нью-Йорке в 1976; существовал целый спектр «национально-ориентированных» проектов, представленных во множестве манифестов - от умеренно-почвеннического сборника «Из-под глыб», собранного Александром Солженицыным и Игорем Шафаревичем и изоляционистской утопии, выстроенной тем же Солженицыным в «Письме вождям», до радикально-националистической «Программы ВСХСОН» и ряда текстов самиздатского журнала «Вече»; существовали левосоциалистические и коммунистические проекты, вплоть до «исправленного» марксизма-ленинизма. Все эти проекты вызывали в диссидентской и, соответственно, эмигрантской среде, ожесточенные споры, доходившие едва ли не до драк. Но у всех у них была одна общая черта: они не имели никаких точек соприкосновения с политической реальностью. Это была интеллектуальная «игра в бисер», и все споры, собственно, вращались вокруг одного-единственного вопроса: в каком из проектов больше всего разумного, доброго и вечного. Логистика вообще никого не интересовала.

Столкновение с политическим образом мышления вызывало у нас оторопь и непонимание. Помню, где-то в конце 1970-х или в начале 1980-х годов попался мне в руки очередной номер «Континента» со статьей какого-то поляка, фамилию сейчас не вспомню, - о том, как должна строиться правильная восточная политика будущей независимой и свободной Польши. Может, это был как раз Ян Новак-Езераньский? Его статьи, которые я прочел, готовясь к этому круглому столу, мне показались очень похожими на ту континентовскую: такие же рассуждения про то, что политика Варшавы по отношению к Москве должна строиться с учетом интересов Вильнюса и что в ее реализации обязательно должно принимать участие польское посольство в Киеве… (Что Союз распадется на много независимых государств, об этом у автора и сомнения не возникало). Я читал и посмеивался про себя: какая Варшава? какие послы? какие Вильнюс и Киев? Да и какая, если уж на то пошло, Москва? В Варшаве – то ли Герек, то ли уже Ярузельский и военное положение, в Вильнюсе процесс за процессом, в Киеве процесс за процессом, и в Москве то же самое. И каждому ясно, что так будет всегда. Я пересказывал эту статью знакомым, в качестве анекдота, и они тоже смеялись (это к тому, что не я один был такой дурак).

Ну, и кто над кем теперь может смеяться? Теперь, когда мы видим своими глазами, как теоретические наработки польской эмиграции ложатся в основу текущей восточной политики Республики Польша? А вот наработок русской эмиграции – и вообще, русского диссидентского сообщества – в текущей политике Российской Федерации, хоть внешней, хоть внутренней, что-то не просматривается.

Польские эмигранты не занимались игрой в бисер. Они строили планы, отрабатывали модели – и когда коммунизм в Восточной Европе рухнул, они органично вписались в текущую жизнь новой, свободной Польши. (Даже демонстративный отказ Ежи Гедройца от участия в современной польской политике тоже стал актом текущей политической жизни).  Наши же диссиденты, если на первых порах и вписывались в какие-нибудь политические ниши, то исключительно в разные декоративные институции, призванные иллюстрировать уважение новой власти к правам человека. Позднее их и оттуда повыкинули. Хорошо, что у нас не придумали создать парламентских уполномоченных по вопросам общественной морали и нравственности: в начале 1990-х туда непременно запихнули бы какого-нибудь диссидента. Например, Александра Подрабинека.

Попросту говоря, польская эмиграция представляла политическую оппозицию режиму и действовала соответственно. А советская эмиграция представляла оппозицию метафизическую – и тоже вела себя соответственно.

Собственно, это касается русской эмиграции не только советского периода, дореволюционная эмиграция, начиная от Николая Тургенева и Александра Герцена тоже была такой. Единственный состоявшийся проект, рожденный русской эмиграцией – большевистский. Да и он получился, скорее всего, случайно.

* * *

Возникает естественный вопрос: присуща ли русской эмиграции эта антипрагматическая и антиисторическая парадигма имманентно, на веки вечные? Этот вопрос на глазах становится актуальным. В России сейчас все окончательно возвращается на круги своя. Демократические свободы уничтожены, страна ведет агрессивные войны против своих соседей, в товарном количестве появляются новые политические заключенные – и, кажется, образуются и новые эмигранты?

Какая это будет волна? Шестая, седьмая, восьмая? Бог весть; надеюсь, в конце ХХI века историки их пронумеруют. Я о другом: когда-то, лет 12-15 назад мне случилось присутствовать на двух публичных выступлениях человека, ставшего сейчас, пожалуй, самым знаменитым эмигрантом новой волны – Ходорковского. Кроме того, я читал статьи, написанные им в заключении; и сейчас я тоже внимательно слежу за его выступлениями за рубежом. Далеко не со всем, что пишет и говорит Михаил Борисович, я согласен. Но дело не в этом: такого прагматичного и трезвого, - и бесконечно далекого от метафизики, - подхода к текущей политике, какой он демонстрирует в своих статьях и выступлениях, я не встречал ни у диссидентов, ни у лидеров сегодняшней политической оппозиции. Хорошо это или плохо, я не знаю; дело опять-таки не в этом. Самый для меня интересный вопрос вот в чем состоит: это что – исключение из парадигмы? Или это все же смена парадигм?

Жизнь покажет.

 

Фото отсюда