Адам Михник. Тернистая дорога диссидента: Два польских визита Вилли Брандта
Это была очень трудная поездка: в декабре 1970 года канцлер ФРГ Вилли Брандт приехал в Варшаву, чтобы подписать соглашение, легитимирующее границу между ПНР и ФРГ на Одере и Нисе. После официальной процедуры он возложил цветы к Могиле неизвестного солдата и отправился к Памятнику Героям гетто. Там он также возложил венок. «Торжественным жестом, – как написал свидетель этого события, - Брандт расправил концы венка, хотя они лежали ровно. Сделал шаг назад по мокрому граниту и на мгновение застыл в учтивой позе политика, возлагающего венок. А потом он рухнул на оба колена, сложив руки и опустив голову» [1]. Брандт не согласовал этого жеста ни с кем ни с польской, ни с немецкой стороны.
Спустя годы он написал: «Несмотря на историческую катастрофу Германии, под тяжестью еще не остывшей памяти я сделал то, что люди делают, когда слов не хватает. Своим жестом я почтил память миллионов погибших. Сейчас, двадцать лет спустя, я не смогу выразить это лучше, чем один из обозревателей: «Вот стоит на коленях тот, кто не должен, вместо тех, кто обязан преклонить колени, но делает этого, потому что у них не хватает смелости отважиться на такой жест».
Этот жест явил нам Брандта как политика, «который вводит моральные критерии, выходящие далеко за рамки его страны», - писал его биограф Петер Мерсебургер.
I.
Моральные критерии Брандта могли шокировать политиков западного мира. Для нас, диссидентов из Центральной и Восточной Европы, они были очевидными. Политика – не грязное дело – уверял в 1991 году Вацлав Гавел, ставший президентом Чехословакии. Подобные декларации произносили тогда и другие эксдиссиденты, которых неожиданные повороты судьбы распадающегося советского блока втянули в мир реальной политики: Андрей Сахаров и Сергей Ковалёв, Тадеуш Мазовецкий и Бронислав Геремек, Арпад Гёнц и Яцек Куронь.
Для этих людей поводом их участия в политике была борьба не за власть, а за свободу. И политика не была для них, также, как и для Брандта, эмигранта и антифашиста, способом реализации интересов определенных общественных групп, лишь борьбой за сохранение достоинства. И потому требовала, выражаясь языком Аристотеля, гражданской добродетели и моральной твердости.
Однако моральные устои диссидентского подполья изменили свою форму в мире реальной политики. Это застало диссидентов врасплох и было им неприятно. Реальная политика вынуждала их, людей бескомпромиссных, идти на серию компромиссов между тем, чего они хотели и тем, что они могли, между голосом совести и прагматикой здравого смысла.
II.
Во время визита в Польшу в декабре 1970 Вилли Брандт руководствовался доводами политической прагматики. Он стремился к закрытию международных счетов, которые немцам предъявляли за нацизм. Поэтому его новая восточная политика преследовала цель вывести ФРГ из самоизоляции и сделать ее полноправным игроком европейской политической сцены. Признание границы на Одере и Нисе вызвало волну критических отзывов и личных претензий, особенно в кругах правых националистов и в среде немецких переселенцев с восточных территорий. Они упорно повторяли: нельзя отрекаться от бывших немецких земель на Востоке. Одна из газет утверждала, что Брандт выбросил «право восточных немцев на родину и самоопределение на помойку».
Брандт на это отвечал, что договор с Польшей «не касается ни одного из тех дел, которые бы не были уже давно проиграны. но не действующим правительством ФРГ, а преступным режимом национал-социалистов».
Новая восточная политика была полна ловушек, но Брандт полагал, что она реалистична и морально необходима. Он говорил, что такие названия, как Аушвиц, будут еще долго сопутствовать обоим народам и напоминать о том, что ад на земле возможен. Нужно думать о будущем, утверждал он, и «сделать нравственность политической силой».
Фотография Брандта, стоящего на коленях перед Памятником Героям гетто в Варшаве, облетела весь мир и изменила образ Германии и самого немецкого канцлера. Только в Польше эта фотография нигде не была опубликована, за исключением одной еврейской газеты, которую никто не читал. В то время в Польше о евреях говорили либо плохо, либо вообще никак. Как написал биограф Брандта, «на антисемитский взгляд польских националистов, Брандт встал на колени не перед тем памятником».
Одна молодая польская социолог, родившаяся через десять лет после этого поступка Брандта, недавно написала без всякой задней мысли: «Несмотря на то, что это случилось в Польше, адресатами жеста Брандта были не поляки, а евреи».
Могу противопоставить этому только собственную память: лично я воспринял действия Брандта как дань уважения, воздание почестей всем жертвам нацизма всех народов, поэтому выбор Памятника Героям гетто был очевиден: евреи пострадали больше всех. В то же время это была щека, подставленная антисемитам в коммунистическом правительстве ПНР. Цензурируя в газетах фотографию коленопреклоненного Брандта, они продемонстрировали правильное понимание намека немецкого канцлера-антифашиста.
В то время я думал о Брандте много и с большой теплотой. Я думал: вот человек, который рисковал своей жизнью в антигитлеровском подполье; человек, который выступил против собственного народа в то время, когда этот народ обеспечил победу Гитлера на выборах; человек, обвиненный нацистами в государственной измене за работу для антигитлеровской коалиции. Этот человек сегодня является канцлером Западной Германии и протягивает руку Польше и полякам. (Осенью 1989 года в Гамбурге у меня была возможность сказать это Брандту лично.)
III.
В Германии писали, что «моралист Брандт» разделил нацию. Опросы общественного мнения показывали: 41 процент участвовавших в анкетировании немцев считали коленопреклонение Брандта уместным, 48 процентов – чрезмерным. Негативно жест Брандта оценивало старшее поколение, в то же время более молодым немцам «образ коленопреклоненного Брандта – писал биограф канцлера, - врезался в память как символ морали в политике», недостаток которой остро ощущался. В Польше никаких опросов не проводили.
Вскоре после визита Брандта начались забастовки на Побережье. Наибольший политический успех Гомулки – ратификация границы с ФРГ на Одере и Нисе - совпал с его скандальным поражением: восстание рабочих в Гданьске, Гдыне и Щецине навсегда смело Гомулку с политической арены. Однако расстрел бастующих рабочих не отменял этого очевидного успеха Гомулки и его режима во внешней политике. Но и мы, критики этого режима, имели свой успех. Благодаря ратификации соглашения с ФРГ пошатнулся важнейший аргумент пропаганды ПНР: поляки должны слушать власти, в то время как немцы только и ждут, как бы снова напасть на Польшу и вернуть себе западные польские земли. Память об ужасах гитлеровской оккупации была жива и все время подпитывалась, этот антигерманский пистолет постоянно держали заряженным. Его запал сработал в 1966 году в нападках на польских епископов после их письма немецким епископам. Еще раз он выстрелил в августе 1968 года, чтобы в глазах сограждан оправдать интервенцию войск Варшавского договора в Чехословакию как предотвращение немецкой оккупации ЧССР. В декабре 1970 года он был уже бесполезен: судостроителей Гданьска и Щецина было не упрекнуть в том, что они выступают якобы в пользу западно-немецких реваншистов.
Брандт включил в немецкую делегацию знаменитых интеллектуалов, начиная с Гюнтера Грасса. В свою очередь Грасс в интервью для польской прессы уважительно упомянул фамилии польских писателей, изгнанных из Польши после 1968 года, в том числе Колаковского и Мрожека. Он также с симпатией говорил о польских писателях в эмиграции. Это было для меня сигналом того, что восточная политика Брандта была нацелена не только на привластных коммунистов, но и на общество, которое противостояло диктатуре.
IV.
Гюнтер Грасс дружил с Брандтом. В 1969 во время избирательной кампании, приведшей к победе социал-демократии и канцлерству Брандта, он писал: «Меня наполняет надежда, смешанная со страхом: он может выиграть и станет тогда еще более отчетливым объектом ненависти своих противников». У автора «Жестяного барабана» была хорошая интуиция: Брандт выиграл и стал еще более «отчетливым объектом ненависти».
Спустя годы, писатель реконструировал такой монолог ненавистника-журналиста о коленопреклоненном канцлере: «Позволив себе неожиданный маневр, - свидетельствует этот «ненавистник», - он встает на колени не на первой ступени, что было уж совсем рискованно, а прямо на мокром граните, не опираясь ни на одну из рук, умело сгибая ноги в коленях, при этом его руки сплетены на уровне мошны, он изображает великопостную мину, становясь святее самого Папы римского, терпеливо выдерживает добрую минуту, дожидаясь щелканья затворов фотоаппаратов, и встает, не воспользовавшись безопасным способом – сначала на одну, затем на другую ногу, - но резко подскакивает вверх одним рывком, будто целыми днями тренировался перед зеркалом, потом продолжает стоять и смотреть, будто ему явился святой дух собственной персоной, устремив свой взгляд поверх голов, над всеми нами, как бы стремясь донести не только полякам, но и всему миру, каким фотогеничным может быть акт покаяния». «Ненавистник» не может вынести того, как «этот предатель родины, который в норвежском мундире сражался с нами, немцами, приезжает сюда с огромной свитой <…>, преподносит этим полячишкам наше Поморье, Силезию, Восточную Пруссию, а потом еще, как на бис в цирке, падает ниц <…> Это его кривляние… И стояние на коленях… Отвратительно… Как я его ненавижу…».
Брандта обвиняли в том, что он был британским, американским и одновременно советским агентом, что он был криптокоммунистом, даже криптотроцкистом; то он реваншист «холодной войны», то вдруг «капитулировал перед СССР», повторяли, что он внебрачный ребенок и алкоголик... Инсинуации, клевета, ненависть, интриги сопровождали его всю жизнь.
Брандт, молодой социалист, с горечью переживший поражение немецкой социал-демократии в 1933 году, принадлежал к поколению потерянной, бездомной левицы, которая видела в фашизме продукт капиталистического строя, и только социалистическая революция могла стать ему эффективным противоядием. Для такого мышления была органична идея создания единого (вместе с коммунистами) фронта против фашизма. Однако коммунизм в своем советском воплощении – через московские процессы и действия служб советской безопасности во время гражданской войны в Испании - превращал эту надежду в несбыточную мечту. Балансируя между ненавистью к нацизму и разочарованием в коммунизме, Брандт дождался пакта Молотова-Риббентропа. Он воспринял пакт как предательство идеалов рабочего движения, а в Советском Союзе – стране, победившей капитализм, увидел государство террора, гнета и тирании.
Позднее, несмотря на определенные сомнения, он убедился в этом, когда наблюдал за советизацией Восточной Германии, блокадой Западного Берлина, Берлинским восстанием 1953 года, венгерским восстанием 1956 года и возведением берлинской стены в 1961 году.
V.
Конрад Аденауэр, лидер христианских демократов и первый канцлер ФРГ, воспринимал Сталина без иллюзий. Сталин – утверждал Аденауэр, - до 1940 года проводил последовательную политику подчинения себе очередных стран либо аннексируя их, либо делая сателлитами. В этом был смысл политики Сталина по отношению к Германии: сначала он хотел убрать американские войска из Германии и Европы, чтобы потом завладеть Германией путем «нейтрализации» единого государства.
Чтобы этому препятствовать, Аденауэр стремился к интеграции ФРГ со структурами Запада. Он понимал, что соглашение со Сталиным в вопросе объединения Германии тогда было возможно только ценой советской гегемонии. Следствием этого понимания стал его отказ от признания ГДР, искусственного плода советской политики, и, соответственно, отказ от ратификации границы с ПНР на Одере и Нисе. Аденауэр упорно повторял: «земли по ту сторону Одера и Нисы принадлежат нам, немцам». Эту позицию поддерживали тогда и лидеры немецкой социал-демократии.
Наблюдая за корейской войной, Аденауэр предполагал, что аналогичный сценарий у Сталина есть и для Германии. Власти ГДР приступят к «освобождению народа ФРГ», США примет нейтральную позицию в гражданской войне между немцами, в то время как население ФРГ повело бы себя по психологическим причинам по отношению к наступающей с советской территории армии нейтрально – потому что это были бы их соплеменники, немцы. После смерти Сталина подобная политическая логика подверглась лишь небольшим изменениям.
Вместе с тем политика Аденауэра привела к обновлению экономики, стабилизации института парламентской демократии и преодолению постнацистской травмы. Аденауэр повторял, что тема «немецкой вины» должна быть закрыта; что нельзя продолжать делить людей в Германии на два класса – политически свободных от упреков и виноватых. Успех его политики был бесспорным: немецкая экономика переживала свое «чудо», ФРГ получила полную суверенность и стала уважаемым членом Атлантического союза. Политика отношений с ГДР была также эффективной: ФРГ выигрывала в соперничестве двух систем, немцы массово покидали «государство рабочих и крестьян», чтобы жить в мире «загнивающего капитализма». Ульбрихт сигнализировал Москве, что «если обстановка открытой границы не изменится, упадок ГДР неизбежен».
Реакцией на это стало возведение берлинской стены. Это было очевидным поражением советского социализма на немецкой земле. Но одновременно это стало и поражением политики Аденауэра – политики полного бойкота государств советского блока за пределами СССР. Американцы, как и другие западные государства, ограничились вербальными декларациями. Никто не хотел умирать за Берлин в столкновении с агрессивной советской мощью.
Вилли Брандт, бургомистр Западного Берлина, должен был из этого сделать выводы. Он наблюдал за бессилием немецкой политики, увязшей в догматах антикоммунистической «несгибаемости». Он понимал, что никакая война не вернет Германии довоенных границ, что Запад не поддержит никакой антисоветской революции, как не поддержал ни берлинских рабочих, ни восставших венгров.
Так зародилась новая восточная политика: если «железный занавес» нельзя обрушить, нужно сделать его проницаемым. Таков был политический замысел Брандта.
VI.
Гюнтер Грасс писал о Брандте: «С каждым шагом он разрушает прошлое - свое, наше, ветхие основания фундамента нации. Вьючный конь, который идет только тогда, когда на него взвалят непосильную ношу. В его коленях будто бы сидит и потрескивает то, что жаждет их согнуть; и не позже чем через год он молча преклоняет их в Варшаве вместо того, чтобы говорить».
Брандт, по мнению Грасса, бросил вызов «бацилле всеобщего национализма». 1 сентября 1989 года, в 50-летнюю годовщину начала Второй Мировой войны, Грасс писал: «Эта бацилла – обратная сторона сегодняшней европейской эйфории – все еще жива, и в Польше так же, как во Франции или в Германии. Польские националисты, польскость которых оборачивается набожной миной, убеждают себя в том, что прежние восточные провинции Германии – это возвращенные им, исконно польские земли. И это ограниченное сознание, пренебрегающее историческими фактами, стало расцениваться как достоинство и глубоко укоренилось как в Польше, так и в Германии».
В поездке в Польшу Брандту сопутствовали два писателя – Грасс (из Гданьска) и Ленц (из Мазур). Соглашение о границе – писал Грасс, - «припечатывало утрату нашей родной земли». В Варшаву летели «скорее с тяжелым сердцем. И только тогда, когда Вилли Брандт встал на колени в том месте, где во время германского господства находилось еврейское гетто и осуществилось запланированное немцами уничтожение шести миллионов евреев – это преступление и лагеря смерти в Хелме, Треблинке, Освенциме, Бжезине, Собиборе, Бельце и Майданеке, никогда не списать их со счета совести, - только там и тогда стало ясно, что утрата родины перестала иметь значение».
VII.
Восточная политика должна была стать сценарием реализации конкретных целей, например, права на контакты между жителями обеих частей Берлина. Она также должна была открыть перспективу для более отдаленных целей, выстраивающих в будущем эскиз утопии. Брандт хотел проложить дорогу к диалогу немецко-немецкому, для сближения, даже для объединения в какой-то форме.
В 1963 году он уже открыто формулировал смысл восточной политики: «Есть возможность разрешения немецкого вопроса исключительно совместно с Советским Союзом, а не против него <…> Для этого нужно время, но мы можем сказать, что для нас это время не покажется долгим и утомительным, если мы будем знать, что жизнь наших соплеменников по другую сторону и связь с ними наладятся».
Восточная политика имела плоды. Соглашения с восточным Берлином упростили контакты разлученных семей и визиты в обеих частях Германии, через ФРГ стал возможен выкуп политических заключенных ГДР. Ценой стала постепенная легитимация коммунистической диктатуры в Восточной Германии. Возник спор о допустимых границах этой легитимации.
Баланс восточной политики не казался однозначным. Брандт смог уверенно удержать аденауэровские опции Германии на европейской и атлантической сцене и обогатить ее новой и оригинальной восточной политикой. Западная Германия стала «нормальным» европейским государством, которое преодолело свою самоизоляцию. Только какой ценой?
VIII.
Ostpolitik[2] Брандта сходилась с политикой detente[3] Никсона и Киссинджера. Однако американские лидеры не до конца доверяли Брандту, они подозревали, что флирт Брандта с Брежневым может привести к финляндизации и нейтрализации Германии, которые станут ценой объединения.
Были ли основания для таких опасений? Биограф Брандта описал неформальную встречу Брандта с Брежневым в сентябре 1971 года в Крыму, когда после шестнадцати часов интенсивных переговоров у них возникли взаимоуважение и личная симпатия. «Во время прогулки на лодке, - пишет биограф, - Брежнев показывает канцлеру ФРГ прекрасный пейзаж побережья. Быстро выясняется, что между ними есть «химия»: оба любят вино, женщин и беседы, оба рассказывают анекдоты и охотно смеются».
Как утверждает Эгон Бар (Egon Bahr), ближайший сотрудник Брандта, «Брежнев наверняка обнял бы Брандта и обязательно расцеловал, если бы его свита не доложила ему, что Брандт не любит поцелуев, во всяком случае, не с мужчинами».
Этот трогательный образ дружбы Брандта с Брежневым должен был завуалировать действительность. В то время люди страдали в советских лагерях и гибли от пуль, когда пытались перебежать из Берлина восточного в западный. Это вызывало острую критику Брандта и его политики. Барзель, один из лидеров христианских демократов, заявил, к примеру, что не подписал бы соглашения с ГДР, если бы ГДР не обязалась немедленно прекратить стрельбу по перебежчикам.
Однако Брандт продолжал политику сближения, называя ее «сохранением мира» и считая своей главнейшей целью.
IX.
В период политики последовательного сближения с Москвой и восточным Берлином риторика «защиты мира» практически вытеснила риторику защиты прав человека в Центральной и Восточной Европе. Политики Социал-демократической партии Германии (СДПГ) много говорили о прекращении гонки вооружений, но ни слова о стремлениях к свободе в государствах Варшавского договора. Попрание прав человека в Латинской Америке или ЮАР осуждалось; репрессии в СССР, Польше, Румынии или Чехословакии замалчивались.
Канцлер Гельмут Шмидт, лидер СДПГ, считал общественную кампанию поддержки прав человека, проводимую Картером и Бжезиньским, «наивной и даже небезопасной».
В переговорах с восточным Берлином тема политических репрессий не затрагивалась или же как с гангстерами, похищающими заложников, договаривались о выкупе заключенных. «Вилли Брандт – пишет известный историк Генрих Август Винклер, близкий к СДПГ, - во время визитов в столицы коммунистических государств использовал формы вмешательства в случаях тяжелых преследований только в приватных переговорах, избегая каких-либо жестов солидарности с борцами за права человека».
X.
Знаковым было отношение партии СДПГ к «Солидарности» и введению военного положения в декабре 1981.
Политическая философия этой партии подразумевала, что демократические перемены в советском блоке возможны единственно тогда, когда они не будут вызывать беспокойства правящих властей. Условием реформ была стабилизация, поскольку они возможны только в обстановке согласия элит, а не их противостоянии. Потому возможна только реформа сверху, проводимая с согласия Москвы.
Рассматриваемая с этой перспективы «Солидарность» нарушала процесс разрядки в Европе. Лидеры СДПГ говорили, что коль скоро «ради защиты мира» немцы не форсируют идею объединения, a граждане ГДР терпят без протестов советский диктат, поляки также должны сдерживать свои стремления к свободе.
Винклер писал: «Симпатия СДПГ к «Солидарности» бела ограничена прежде всего тем, что этот профсоюз не был левым и социалистическим, а только народным и католическим. В 1981 году «Солидарность» все больше воспринималась как деструктивный элемент, который приводит к хаосу в Польше и угрожает стабилизации в Европе, а также миру во всем мире. В связи с этим, а также в следствие раздела Германии, ухудшение отношений Восток-Запад в большей степени касалось ФРГ».
11 декабря 1981 канцлер Гельмут Шмидт начал свой официальный визит в ГДР. 13 декабря Шмидт и лидер ГДР Эрих Хонеккер были удивлены информацией о военном положении в Польше. Шмидт прокомментировал это коротким заявлением: «Господин Хонеккер, так же, как и я, потрясен тем, что случилось, но это было необходимо».
18 декабря 1981 года Вилли Брандт, в то время председатель Социалистического Интернационала, выступил с заявлением: Социнтерн принимает к сведению, что «власти в Польше отнюдь не прерывают процесс реформирования и обновления страны и стремятся к его продолжению». Это вызвало гневный протест Беттино Кракси и Миттерана. Тогда уже появилось второе заявление Социалистического Интернационала, в котором осуждались репрессии и звучал призыв к возобновлению в Польше политики диалога.
Однако сам Брандт считал это политикой пустых жестов. Он придерживался мнения, что Ярузельский - «польский патриот до мозга костей», - вводя военное положение, уберег Польшу от советской интервенции.
Был еще один специфический немецкий фактор. В интервью для «Die Zeit», Брандт объяснял: «Когда речь идет о лагерях в Польше, немец, в отличие от других, есть и должен быть особенно сдержан. Если бы он начал об этом говорить, он спровоцировал бы вопрос о других лагерях на территории Польши». Похоже реагировал канцлер Гельмут Шмидт. В Бундестаге 18 декабря 1981 года он заявил: «Всем сердцем я стою на стороне рабочих. Мы все хотели бы, чтобы военное положение как можно скорее отменили». И добавил: «Немцы пока еще не могут судить о происходящем в Польше, пока еще нет!».
Гельмут Коль, лидер оппозиционных христианских демократов, отметил: «Если сейчас мы говорим о Польше и выражаем полякам нашу симпатию, то мы не являемся судьями Польши, просто мы хотели бы быть ее друзьями».
В 1970-м Вилли Брандт, признавая от имени ФРГ границу на Одере и Нисе, обращался ко всем полякам. В 1981-м он апеллировал уже только к польской коммунистической элите ПНР.
XI.
В декабре 1985 года Брандт прибыл в Польшу по приглашению правительства ПНР на 15-ю годовщину подписания Варшавского договора. Это был печальный визит. Единственным его результатом стала очередная легитимация режима генералов и партсекретарей, которые преследовали и держали в тюрьмах людей «Солидарности». Посещая ЮАР, Брандт встретился с Винни Мандела, открыто обратился к властям ЮАР с просьбой о свидании с Нельсоном Манделой, сидящим в тюрьме. В этой просьбе было отказано, но символ солидарности остался. В Польше он не встречался с Валенсой, несмотря на приглашение Валенсы посетить Гданьск, и не сделал ни одного жеста в сторону борющихся за свободу членов «Солидарности».
Как пишет его биограф: «Или нобелевский лауреат Брандт видит в Валенсе, также получившем Нобелевскую премию Мира, католического фундаменталиста и реакционера? Или опасается, что вместо спокойных перемен в восточном блоке дойдет до взрыва новых национализмов? <…> Или «Солидарность» для него – слишком спонтанное объединение, мало предсказуемое, слишком анархичное и раздираемое противоречивыми тенденциями?..».
Брандт - пишет биограф – «во время своего визита старательно избегает каких-либо жестов солидарности с польской оппозицией, с просьбой о которой в 1984 году к нему как к нобелевскому лауреату обращался Адам Михник». Тимоти Гартон-Эш метко описал наши тогдашние ощущения: «Именно с точки зрения моральной силы и символического капитала, который выстроили немецкие социалдемократы во главе с Брандтом, его визит в Польшу был воспринят в «Солидарности» как пощечина».
Спор о военном положении делит Польшу более тридцати лет. Я принадлежу к поколению, которое никогда не смирится с фатальной логикой военного положения, с долгими годами загубленных шансов. Сегодня я стараюсь понять тогдашние мотивы генерала Ярузельского, что, конечно, не означает, что я разделяю его точку зрения. Однако я полагаю, и так считал уже в 1982 году, что военное положение было определенно меньшим «злом», чем возможная советская интервенция. Имея в памяти Венгрию в 1956 году или Чехословакию в 1968 году, я не исключал, что интервенция была неизбежна.
Я могу понять амбивалентность в реакциях Брандта и СДПГ после 13 декабря 1981 года. Осторожность этих реакций была наверняка выражением беспомощности и чувством облегчения от того, что не дошло до советской интервенции. Однако последующие годы не были временем реформ, а только стагнации и репрессий. А тогда никакая советская интервенция Польше уже не угрожала.
Вацлав Гавел писал о «силе бессильных»; Вилли Брандт продемонстрировал моральное бессилие сильных.
XII.
Брандт был визионером, который верил в здравый рассудок. Этого он придерживался и будучи бургомистром Западного Берлина, и став лидером СДПГ. Он не был наивен, но и циником он тоже не был. Он пережил полное бессилие в момент, когда Берлин делили стеной и колючей проволокой. Он умел подняться над разгоряченной толпой, но в то же время умел называть вещи своими именами: он говорил о «стенах концентрационного лагеря», которые наносят смертельный удар городу и становятся «тюремной стеной для целого народа».
Он был политиком страсти и мечты о Германии, которая сбросит горб нацистского прошлого и доминанту советcких гарнизонов в ГДР. Во всяком случае, он знал, что перемены должны происходить постепенно, малыми шагами (Грасс называл это "философией улитки"). Знал, что ни один режим не может быть идеальным, однако задачей политика является защита прав человека, принципы баланса интересов и сохранения равновесия.
Определенно он с отвращением наблюдал за коррупцией, царящей в мире парламентской политики; с возмущением реагировал на грязную волну клеветы, которая шла со стороны противников. Однако он был вынужден платить эту цену, если хотел реализовать важнейшие – особенно в моральном смысле – цели своей политики. И по моему мнению, определенной цены он не должен был платить.
XIII.
Идея «перемен путем сближения» превратилась в философию амикошонства, такое возникало ощущение от наблюдения за «совместной борьбой за мир» Брандта и Брежнева или за контактами лидеров СДПГ и руководителями ГДР.
Позиция Брандта была продиктована верностью германской Ostpolitik и эмпатией к создателям военного положения. Не хватало какой-либо эмпатии для жертв этого военного положения. Заключенные в тюрьму по воле генералов они должны быть преданы забвению для западного мира. Геополитика выдавила мораль.
В такие моменты защитники Ostpolitik рассказывают, что для них наивысшей моральной ценностью был мир. Однако не думаю, что использование той же самой риторики по отношению к режиму военного положения, как по отношению к диктатуре в других уголках мира, создавало угрозу для мира во всем мире. Острая риторика президента Рейгана или французских социалистов не привела к войне. Жест солидарности с политическими заключенными стал бы не авантюрой «холодной войны», а лишь актом верности и личной биографии, и собственной, столько раз декларированной системе моральных ценностей.
Лидеры СДПГ утверждали. Что нельзя «ставить идеологию на один уровень, с проблемой сохранения мира» и использовать «права человека» для дестабилизации политической ситуации.
В этом заключалась огромная ошибка политики «изменения путем сближения»: нобелиат Брандт пренебрег тем очевидным фактом, что политика разрядки и защиты мира не должна игнорировать разницы между демократией и свободой и - коммунистической диктатурой, не должна игнорировать жертв этой диктатуры.
Это была не единственная его ошибка. Ошибкой также стала утрата прозрачного видения коммунистической диктатуры. В эпоху Брежнева это уже не был тоталитаризм сталинского типа, но система сохранила все институты тоталитарного государства. А лидеры СДПГ упорно повторяли тогда, что «время идеологии прошло, наступило время действия». Брандт говорил (летом 1981) о Брежневе и лидерах КПСС: «Они хотят вести переговоры. А о Брежневе можно сказать, что он не хочет или хочет, но только он печется о мире в мире».
Как сильно хотел вести переговоры Брежнев, можно было понять, наблюдая за развитием совестко-польских отношений в 1981 году; чтобы понять, как сильно он хотел мира, достаточно было бросить взгляд на войну в Афганистане.
Клаус Бёллинг, представитель правительства Гельмута Шмидта, вспоминал через несколько лет встречу Шмидта и Хонеккера в декабре 1981 года. Он писал, что уже тогда для некоторых стало ясно, «насколько бессысленными были надежды, что мы могли бы руководство ГДР постепенно, а, может быть, настолько тонко, что они вообще бы этого не поняли, перетянуть на наши позиции, обходя молчанием их точку зрения». Бёллинг точно называет ошибку лидеров СДПГ самообманом. Достаточно было часового выступления лидеров ГДР, чтобы убедиться в их интеллектуальной ограниченности, фанатичной нетерпимости к иным идеям и способам существования. Они осуждали книги, которых не читали, людей, которых не пытались понять, мир, которого смертельно боялись.
Лидеры СДПГ знали, чем на самом деле является советская неволя, но они не понимали менталитета советских лидеров. Они верили в то, что это «разумные» руководители, но это был рассудок в рамках иной, не западной ментальности. В рамках этого рассудка бытовали мотивации, выходящие далеко за горизонт немецкой социалдемократической мысли, которой была непонятна ни интервенция в Афганистане, ни перманентная шпиономания Штази вокруг Брандта.
Согласно многим мнениям, решающую роль в поражении коммунизма имела твердая политика Рейгана, который навязал Советскому Союзу дилемму: дорогостоящая гонка вооружений или всесторонняя демократическая реформа. Однако некоторые обращают внимание на значение демонтажа стереотипов врага, который проводил Вилли Брандт посредством политики разрядки и «перемен путем сближения».
Конечно, правы и те, и другие. Однако с уверенностью можно сказать, что два основания политики Брандта были совершенно фальшивыми: уверенность том, что политика разрядки и безопасности является ключом ко всему, а также мнение, что перемены в Восточной Европе могут быть исключительно делом правящих коммунистических элит. Обе эти позиции оказались неверным диагнозом и привели к политической и моральной слепоте.
Detente Киссинджера и Ostpolitik Брандта свидетельствовали о плохом понимании слабости советской системы и барской, заносчивой нечувствительности к намерениям и надеждам людей в Центральной и Восточной Европе.
Что правда, разрядка стала поводом для дестабилизации коммунистических режимов, хотя и не такова была цель Киссинджера и Брандта.
XIV.
Пытаюсь понять Брандта: нравственный политик в мире реальной политики. Как связать две этих стихии – моральные ценности и политический прагматизм?
Это был танец на тонком канате. Но долго так не протанцуешь. Разблокирование отношений с СССР, Польшей и ГДР было мудрой, честной и смелой политикой. Затем Брандт попал в ловушку политики «изменения путем сближения». Он считал ее единственно возможной, осмысленной и реальной для будущего. Оппозицию в СССР, Польше, ГДР он сознательно игнорировал.
В реальной политике этика убеждений важна так же, как и этика ответственности. Однако не менее важен баланс между первым и вторым. Брандт это равновесие потерял. Антинацист и подпольщик, диссидент и эмигрант как бы превратился в дипломата типа Киссинджера.
Противоречие между моральным императивом – скажем, наконец, – и требованием эффективности всегда существовало в мире политики. Тот факт, что Брандт в определенной фазе своей жизни плохо разрешал это противоречие, не означает, что оно перестало существовать. Противоречие между правдой жизни и дипломатией является частью политики, от которой невозможно избавиться.
Брандт молчал дважды: упав на колени перед Памятником Героям гетто в 1970-м и пожимая руки польских генералов в 1985-м. Первое молчание было потрясающим криком, второе молчание – стыдливым конформизмом.
Перевод Натальи Пилюгиной и Татьяны Косиновой