Я была на стороне тех, кто страдал от русской политики...
Записано для проекта Татьяны Косиновой "Польский миф советских диссидентов" (1991-2014). В сокращенном виде было опубликовано в мае 2008 здесь.
Актуальность некоторых примечаний относится к концу декабря 2007 года.
Когда возникла и чем была Польша в вашей жизни?
<…> Польша для меня всегда была чем-то очень значимым. Потому что всегда было критическое отношение к России и ее политике, а Польша была тем объектом, который от русской политики страдал спокон веку. И естественно, я была на стороне тех, кто страдал от русской политики.
И с довольно раннего возраста, лет с двенадцати, когда я стала читать много вполне серьезных книг, особенно о всяких польских восстаниях, было какое-то ощущение вины. Как у человека, живущего в этой стране. Поэтому Польша для меня была символом сопротивления, во-первых. Символом отваги и мужества, во-вторых. Ещё было ощущение, что Польша едина. Я понимаю, что это не так, что поляки тоже всякие, но ощущение единой страны, которая борется, борется отчаянно, с громадными жертвами, борется за самостоятельность, за собственную духовность, с тех пор и было. Поэтому всё, что могла прочесть о поляках, было для меня очень важным до самого ареста.
Меня часто спрашивают: «А что вы думали, когда вас арестовали?». В десятом классе, когда это произошло, я была нормальным советским неучем. Да, я очень хорошо училась в школе, я читала, сколько только можно было читать, – это все было. Но у нас же информация была безумно скудная, закрытая. И всё наше сопротивление, наша ненависть к этому строю и к этому издевательству над всеми и вся, были отчасти интуитивными. Ну, мы знали, например, про колхозы. А подробности узнали в лагере.
Вот и про разделы Польши мы знали. Но с живыми поляками, которые – вот они тут, рядом с тобой, за решёткой, потому что они боролись, и смотри-ка, как они ведут себя здесь, – это уже все пришло в тюрьме, в лагере и осталось на всю жизнь. И когда мы вернулись, начались события – польские, венгерские, потом чешские, – это все уже выстраивалось в одну цепочку. Это наши братья, наши союзники, наши единомышленники, вот они – там. И если мы здесь хоть что-нибудь можем сделать в их пользу, то мы должны это делать.
При этом, например, мое знание о восстании в Варшавском гетто[1], и о том, что далеко не все поляки сочувствовали восставшим и пытались им помогать, мягко выражаясь, никак не отражалось на моём отношении к Польше в целом и к полякам, как к народу. До сих пор не отражается. Опять же потому, что поляки бывают всякие. И что?
Первая моя встреча с настоящим поляком была вот какая.
У меня есть двоюродная сестра, Лия, Шендерова Лия Яковлевна[2]. Она на десять лет меня старше. Лия с братом были близнецами, у них очень рано умер отец, и родственники разобрали детей. Мамин брат взял ее брата, а мы – ее. Она училась играть на скрипке. И для меня скрипка с детства самая любимая, потому что самые сладкие воспоминания: я засыпаю под звуки ее скрипки…
Лия вышла замуж за поляка. Не русского, не советского поляка, а поляка, который здесь оказался потому, что его родителей сюда вызвали из Польши[3]. Тогда выманивали польских коммунистов и здесь их убивали. Януш Радзейовский[4] был сыном таких коммунистов. Его отца расстреляли, сам он с матерью здесь жил на поселении, потом он попал в польскую дивизию[5], прошел войну, вернулся в Москву учиться и женился на Лие. Все это случилось еще до моего ареста.
Надо сказать, что моя семья не националистическая, не такая, что, ах, только евреи. И когда я вышла замуж за русского, дома к этому отнеслись абсолютно спокойно. Но тут вся семья всполошилась: «Как? За поляка? Поляки нас не любят, поляки то – сё...» И я взвилась и стояла на своём: «Они самые хорошие! Януш самый хороший, он самый умный! Вот Лилька молодец! Я больше всех люблю Януша, больше, чем вас всех!..» И мы, действительно, с ним были очень дружны, несмотря на разницу в возрасте.
Всё это оказалось для меня связано с Польшей: и Лия, и музыка, и ее скрипка…
Ну, а потом я попала в лагерь. Нас – громадный этап – привезли в Инту. <…> И пригнали в карантинный барак. В бараке была маленькая секция, как эта комната (не больше двадцати квадратных метров), а нас было восемьдесят с лишним человек. Прошла мучительная ночь, когда мы сидели, стояли, кое-как друг к другу прижимаясь, стараясь хоть на какое-то время присесть, к чему-то прислониться.
Утром оказалось, что дверь барака открыта, я вылезла и села на завалинку рядом. Карантин был отделен колючей проволокой и заборчиком. Подходит к заборчику девочка – красавица, золотая прядь из-под жуткой арестантской шапки на рыбьем меху, голубоглазая, в телогрейке, подвязанной веревкой, за веревкой топорик. И говорит: «Привет! Ты откуда?» Я говорю: «Из Москвы». – «Школьница или студентка?» Я говорю: «Школьница». – «А я студентка с первого курса филфака, из МГУ. Тебя как зовут?» - «Сусанна». – «А меня зовут Тереза[6], Тереза Скуп, полька. Слушай, – говорит, – есть хочешь?» – «А-а…». Она вытаскивает из кармана кусок хлеба, ломает его: «На». И кусочек сахара: «На… Ты здесь ничего не бойся! Ничего не бойся, у тебя здесь будут друзья. Все будет хорошо, нормально. Я вечером за тобой приду». Я говорю: «А отсюда нельзя выходить». – «Ничего. Я тебя уведу к себе в барак и познакомлю со своими друзьями, чтобы ты сразу знала, кто здесь есть, среди кого ты будешь. Эти люди станут твоими друзьями». И побежала на развод. Она была плотником.
Всё сразу стало другим. В этом аду появилась золотоволосая красавица и сказала, что она будет моим другом.
Вечером она за мной пришла, показала мне, как перелезть через проволоку и повела к себе в барак. В бараке за нарами был уголок, на котором стояли какие-то ящички, покрытые газетой, и на ящиках лежали мелко нарезанные кусочки хлеба, стояли баночки с чаем, и сидели три женщины. Две из них мне показались пожилыми, но они пожилыми не были. Ирина Николаевна Угримова[7], Тамара Владимировна Вераксо[8], балерина, и помоложе – Кики Синицына[9]. «Вот, я ее привела», – сказала Тереза.
Так начался мой лагерь. И конечно, Тереза – это было главное. Уже не было ничего, страшно не было, горько не было. На самом деле, я всё это переживала достаточно легко.
Страшно было одно – судьба ребят. Я очень надеялась, что они живы, все время думала только об этом[10]. А что мне двадцать пять лет сидеть, это совершенно не имело никакого значения. Тут друзья, я ведь сразу оказалась в своём кругу. Они меня учили всему, Тереза меня научила плотничать для начала. Потом она затащила меня в свою бригаду, и мы с нею ходили за зону вместе. У Терезы был сильный туберкулез. Спали мы на нарах впритирочку друг к другу. Барак, рассчитанный человек на семьдесят, имел триста «постояльцев». И наше с ней местечко было в середине барака на каких-то там досочках. Мы с ней бесконечно разговаривали, естественно. И она сказала: «А чего это ты? Давай-ка я тебя буду польскому учить». И стала меня учить польскому языку, который мне просто ужасно нравился. Но с того момента, когда я дошла до слова «teraźniejszość» и поняла, что этого я не осилю. [Teraźniejszość (пол.) – буквально «современность»; здесь в значении «настоящее время» («czas teraźniejszy»).]
Она мне рассказывала об Армии Крайовой, о том, как их разоружали. Её взяли уже не первый раз, в Вильнюсе время от времени брали, когда она была еще гимназисткой, потому что она, например, стояла в почетном карауле у могилы Пилсудского[11], она была изначально политизированной девочкой. А тут у нее было всего пять лет сроку. В приговоре у нее было написано, что она обвиняется в агитации, но «за отсутствием свидетелей агитации», ей дали только пять лет. Арестовали ее в университетской общаге. Она приехала в Москву и поступила сюда учиться. Через два месяца они поняли, что кого-то не того взяли.
Тереза сама писала стихи и сейчас пишет. И она мне читала польские стихи. Какая это была радость! Человек довольно резкий, она мне говорила: «Ты должна меня слушаться, у меня больше опыта, я вообще старше тебя на целый год. Ты не права…» И стоило нам с нею как-нибудь повздорить, она подходила и начинала говорить со мной по-польски и читать польские стихи. Всё! У меня немедленно уходила вся эта фанаберия куда-то, потому что это была радость, это был такой свет. От нее шло какое-то живое вдохновение. Я потом, когда вернулась, старалась найти польские стихи и читать.
Я знала, что поляков в лагере много, что их много на мужской зоне. А у нас были две польки Ядвига и Стася, которые были из АК. Тереза с ними очень много общалась. Со мной они держались как-то немножко на расстоянии. Но когда Тереза просила их рассказать мне что-нибудь из истории Польши, из истории сопротивления, они делали это очень охотно, без лишних эмоций, охов и рыданий. Я смотрела на них и думала: вот так борются. Они не стонали над своей судьбой, никого не проклинали, они знали, что они делают, и вели себя, как люди, которые знают, почему они здесь. И не было у них никаких иллюзий.
А ведь это в лагере было крайне редко. Тогда сидели не диссиденты. Там из каждой сотни хотя бы девяносто восемь сидели ни за что, и просто ничего не понимали. Это было ужасно. Входил в барак какой-нибудь тупой лагерный надзиратель, и женщины кидались на колени: «Отпусти! Отпусти…» И объяснить им, что он их не может отпустить, было невозможно, они не понимали, что с ними происходит. Особенно матери, у которых дома дети – они же ничего о детях не знали. Украинки, прибалтийки ничего не знали об оставленных дома детях. <…> Польки не унижались. Они понимали, за что. Они шли на всё это сознательно, когда они всё начинали, они понимали, что им с советской властью не договориться.
Но я очень сильно заболела. Я ревматик с детства, с военных лет, а тут работа по колено в холодной и мокрой тундре – весна, холодно еще. Меня сковало, я перестала ходить. Тереза меня волокла куда-то, притаскивала мне пайку и кружку кипятка, перед работой кормила. В конце концов она добилась того, что меня забрали в стационар. А когда я вернулась из стационара, Терезы не было. Это был пересыльный лагерь. Её отправили в женский лагерь на 4-й ОЛП, на швейную фабрику.
Прошло еще три месяца, меня забрали опять из лагеря в Москву[12], из Москвы во Владимирский централ. И когда я вернулась обратно, никто ничего про Терезу не знал. Мы с нею потеряли друг друга.
После всех моих приключений – «закрытка», в смысле Владимирский централ, потом опять в лагерь, потом опять в Москву, в Лефортово и так далее, – я попала в конце концов в Абезь.
И в Абези я подружилась с другой полькой, Марысей Домбровской. Она была постарше меня, прелестная, совершенно очаровательная, такая светлая. Медсестра из Львова, связная АК. Тоже с туберкулезом. И у нее в тюрьме родился сын – Мстислав-Кристоф. Я помню его имя, потому что потом искала его много лет, когда вернулась из лагеря, и не нашла. Когда ему было два месяца, ей разрешили отдать его матери. А потом мать умерла. Ей писали, что его взяла польская семья музыкантов во Львове, у которых было трое своих детей, они его взяли четвертым. Он учился в центральной музыкальной школе при Львовской консерватории. Они ему дали другую фамилию. Потом он стал композитором… И они время от времени писали ей о нем.
От Марыси я впервые узнала очень многие вещи, например, что был такой, между прочим, Фрейд. Естественно, откуда это можно было знать в московской школе? Она мне много рассказывала о Фрейде, о философах. Она была очень образована и с тягой к нестандартному, неформальному мышлению. Когда кончился лагерный срок, ее отправили в ссылку там же, в Коми. Последнее, что я знаю о ней: очень скоро в ссылке она умерла от туберкулеза. Это была вторая моя польская любовь, с которой я так дружила и так много от нее получила.
А потом меня на последний год перевели в Потьму, в Дубровлаг. И я знала, что ее муж на мужской зоне. Я пыталась передать ему записку о том, что я хотя бы ее знала. Но вскоре мне передали оттуда, что он тоже умер… Мне бы вот этого Мстислава-Кристофа найти, но ведь фамилия у него другая. А он же ничего про себя не знает...
Когда в 1956 году я вернулась из лагеря, в Польше начались события, которыми мы очень интересовались. Я не помню, чтобы у нас в Историко-архивном институте кто-нибудь относился к этому равнодушно. Хотя у нас были люди, которым вообще ничего не надо было, кроме каких-то финтифлюшек и танцулек. Тогда доставали польские газеты, и кто мог прочесть, читал и рассказывал остальным. И опять было тоже самое: «Они там борются! Они борются, а мы…»
Януш Радзейовский в это время, естественно, был уже давно взрослым человеком, закончил университет, у них с Лией родилась дочка Валерия[13]. Но мой лагерный опыт, моя оппозиционность были ему очень близки, он меня хорошо понимал. Они решили уехать в Польшу. Дома была трагедия: «Боже мой! Как?! Лия уехала! В чужую страну! А он ее там бросит…» В общем, он умер несколько лет назад в Варшаве, до тех пор они были счастливы, всегда друг друга прекрасно понимали. Он был благороднейший человек, умный. Он был связан с «Солидарностью». Оказалось, что он вхож в круг «Карты» и «Восточного архива»[14], его хорошо знает Петр Мицнер, что тоже было для меня очень важно. <…> Это еще больше создавало ощущение близости и родства не просто духовного, но даже и формального.
Вот это мой польский опыт. Небольшой, но для меня очень важный.
А потом я приехала в Польшу, уже будучи в «Мемориале»[15]. И это было ужасно горько, очень плохо.
В первый мой приезд я остановилась у Терезы. Мы с ней друг друга нашли через сорок с лишним лет. <…> Причем это было так. В Воркуте была встреча зэков, все друг друга обо всех спрашивали. Я спросила: «Кто-нибудь из Инты есть?» – «Есть». – «Может быть, вы что-нибудь слыхали о Терезе Скуп?» Один мужчина ее знал, дал мне ее адрес. Я ей написала, она ответила и прислала мне вызов. И я к ней поехала. Это был 1990 год.
Тереза познакомила меня с «Сибиряками»[16]. У «Сибиряков» шел какой-то замечательный концерт, были очень нарядные дети, прекрасно плясали. Потом они меня спросили, как мне понравилось? Я говорю: «Мне очень понравилось, я очень рада, и вам очень благодарна». И дальше я вдруг возьми да и скажи такую фразу: «Я очень надеюсь, что придет такой час, когда русские дети будут такие же нарядные и веселые, как ваши сегодня». Они мне сказали: «Вы наших детей убивали. Мы теперь хотим, чтобы ваши дети умирали с голоду»… Я стояла ночью на пустой остановке и плакала. Первое, что у меня было – уехать. Если мы для них вот такие враги, если они не хотят ничего… Ну как можно детям пожелать умирать с голоду? Что же это такое?
А потом Тереза мне сказала: «Эти евреи! Хорошо, что их выгнал Гомулка». Я: «Тереза, это ты мне говоришь?» - «Ну, ты – исключение».
Непонятно. Очень было как-то не по себе…
Но тут мне позвонил Томаш Кизны[17]. Мы с ним познакомились здесь, в Москве, когда он был в первой экспедиции «Мемориала» на Мертвой дороге[18]. Олег Орлов[19] сказал мне: «Тут один парень хочет с вами познакомиться». Я говорю: «Так чего стоит со мной познакомиться? Где я живу, всем известно, телефон мой тоже известен». Появился громадный, лохматый, совершенно замечательный парень. Я посмотрела на него и сходу поняла: вот это то, что нужно! Мы с ним сразу же подружились, сразу законтачили. И теперь он даже не всегда звонит перед приездом, он просто входит и кричит: «Сюзанна, я приехал!»…
Томаш позвонил и сказал, что он меня ждет, чтобы я приехала к нему. И я поехала во Вроцлав. Он меня встретил на перроне. Я заплакала: «Томек, так плохо! Почему нас так ненавидят? Ну, почему?» Он говорит: «Всё не так. Кто-то ненавидит, кто-то любит. Ты ко мне приехала, перестань, ты увидишь другую Польшу».
Я увидела другую Польшу. В его доме. А потом он познакомил меня с Петром Мицнером… И потом уже все было совсем другое. Я помню это – «чтобы ваши дети умирали с голоду» – но ушло всё, ушла обида и горечь. Ведь надо же было до того озлобить людей, чтобы они могли вот так сказать. Но ведь и наши зэки-то, они же за Зюганова голосуют. С «Сибиряками» я просто больше не общалась. Я поняла, что весь смысл для них остается только в одном: мы пострадавшие, мы несчастные, и перед нами все виноваты. Не принимаю этого никак.
Мне трудно сказать, кого я больше люблю, Томаша или Петра, но и того, и другого. Петр – человек, который не будет сидеть и говорить «надо бы сделать». Если надо делать, он делает. Он не ждет, чтобы ему кто-то помогал, кто-то разделил его идеи...
Друзья-поляки водили меня по местам восстания гетто. Мы искали памятник Корчаку. И это было все настолько моё… Пять раз я ездила в Польшу. Сейчас есть два места, куда мне очень хочется поехать, и куда я поехать никогда больше не смогу – это в Каунас к старшей дочке[20], которую я давно не видела, и в Польшу к друзьям. И когда они приезжают в Москву и ко мне приходят, я им так благодарна, я так рада бываю, для меня это такой подарок судьбы…
<…>
Потом в «Мемориале» появился Ян Рачинский[21]. Ян мне рассказал, какая у него была характеристика, когда он кончал школу: «Слишком много читает…». Его прабабушка была ближайшей подругой Маруси Спиридоновой[22], несколько поколений у него в роду сидели за польские восстания. Что предки делали для Польши? Библиотеку построили, например. Он знает, откуда он взялся, он знает, что ему нужно. Это у них есть.
<…>
Для полек в Инте, в Абези, в Потьме была важна их вера? Их католичество?
Да, очень. Очень. Но их, например, абсолютно не отталкивало то, что я еврейка. Это для них не значило ничего. Тереза говорила: «Эта девочка из Москвы, она сидит за подпольную организацию». – «Антисоветскую?». – «Да». – «О-о-о!». И абсолютно неважно, кто я. Да и ведь антисемитизма в лагере практически не было. Нас не считали евреями, мы были «москвичи». «Москвичи» – значит русские. Москву ненавидели. Но вместе с тем, все довольно быстро понимали, кто есть кто. Я им говорила: «Вы сидите, и я сижу с вами вместе. Значит я не та, которая вас сажала». И потом одно из самых радостных моих воспоминаний лагерных – это песни. Я безумно люблю песни, больше всего. <…> В бараках собираются по углам землячества и поют. Я подходила к любому такому кружку. Мне протягивали руку: «Иди сюда», – сажали в серединку, – «Сиди с нами, пой». Никто ни разу не оттолкнул, ни польки, ни украинки, ни прибалтийки, ни немки, ни финки, – никто. Я пела с ними и переводила потом их песни на русский.
Польский язык с тех пор, как в лагере Тереза учила вас, вы не пытались сами как-то учить?
Нет. Я читаю по-польски плохо, а понимаю практически все.
Это с лагерных пор?
И с лагерных. И еще оказалось, что мне настолько интересно знать, что говорят, что я начинаю в это погружаться, и смысл проясняется, как будто туман уходит. С отцом Томаша[23] мы часами спорили на политические темы, он по-польски, я по-русски – прекрасно друг друга понимали. Мы забывали, кто на каком языке говорит. Когда я хожу по польской улице, я все понимаю, что мне скажут, что говорят кругом, поэтому я не боюсь заблудиться. Я спрошу – мне ответят. Язык очень красивый, он действительно поётся. У меня есть кассеты с песнями на польском. Мне Петр[24] дарил, Кася[25] дарила. <…>
Польское кино вы когда-нибудь смотрели?
Все, что только можно было.
И чем это было?
Вот эта – правда, а то, что у нас показывают, это неправда по сути, а не только потому, что нам показывают «Кубанских казаков»[26] во время голода. Правда характеров, правда поступков, логика поступков, правда мира, в котором они живут. Это все из той же самой области. Это страна правды. И искусство у них такое.
«Солидарность» была в вашей жизни?
«Солидарность» была только в том, что мы о них знали или слышали, когда ловили западные станции, из газет, которые так или иначе попадали. Никакой непосредственной связи с ними не было. Но это был пример того, как надо. Когда я туда приехала, мне Януш и Томаш рассказывали о «Солидарности». Томаш мне рассказывал о работе в подполье, о своем фото-агентстве. Однажды он с улицы увидел свет во всех комнатах и на кухне в своем доме. Это был знак – дома шёл обыск. Он зашел за угол и увидел, как мимо него провели арестованную маму... Вот такие эпизоды для меня определяют шкалу человечности, мужества.
Мама Томаша, пани Леокадия,[27] очень хороший врач. Она рассказывала о сибирской ссылке, где провела шесть лет. Но главным в ее рассказе была не обида. Она сохранила детские воспоминания о русских людях, которые помогали им в ссылке. Умение простить и умение быть благодарными за помощь - людей, у которых оно есть, очень немного. Как тебя унижали, толкали, помнит каждый и бесконечно рассказывает, какой он был несчастный, какие все были противные, как к нему все несправедливо относились. А вот как тебе дали руку, когда ты поскользнулся, или протянули картошину, когда ты был голоден, - не помнят. Надо детей с самого начала учить помнить это, а не обиды.
В апреле 1992 года центр «Карта» и общество «Мемориал» провели в Варшаве «Неделю совести»[28]. Что это была за поездка?
Впечатления от личных контактов запоминаются лучше, чем какое-то общее мероприятие. Это не было похоже на то, что когда-либо проводил «Мемориал». В Москве на «неделях совести» устраивались выставки, выступления каких-нибудь артистов, бардов, например, московского театра «Третье направление», который ставил Кима, люди встречались, вспоминали, плакали. Это было общее торжественное мероприятие, а не личностное общение.
В Варшаве на «Неделе совести» мы работали. Нас было пятьдесят человек – мемориальцы из разных городов. К нам подходили старые поляки, которые просили выяснить что-нибудь, помочь им, шла личная, индивидуальная работа с каждым человеком. Все остальное – официальная часть и доклады – для меня были на втором плане. Основным было - утром прийти, сесть за свой столик. Подходил человек, я спрашивала, записывала - судьба за судьбою проходила передо мною. Подходили пожилые люди. Они были не более толковые, чем московские старые зэки или любые другие. Их интересовало, например, где и как можно добиться реабилитации, компенсации или каких-то документов, которые они не получили в свое время или их отняли при аресте и не вернули им. Эти люди все время как бы зависели от своего прошлого. Не только материально и физически, но и нравственно от него зависели. Они все время чувствовали себя обиженными, не до конца понятыми. И главная их просьба была даже не в том, чтобы признали, что они не были ни в чем виноваты. Им нужна была реабилитация и компенсация в знак того, что их простили. Еще им было нужно, чтобы им что-то заплатили за перенесенные страдания. Они получали те же самые гроши, что и наши соотечественники. Они очень обижались. Я им говорила: «Нам платят точно такие же суммы». Что меня в этом поражало - не было, как и в Москве, ощущения того, что перед тобой люди, которые отвечают за свои поступки и за свое прошлое, которые принимали участие хоть в каком-то сопротивлении этому режиму и этой жизни. Они не пытались сопротивляться никак. Ни в чем. Их почему-то били, а они не понимали, за что? И до сих пор не понимают.
И поляки тоже?
Да. Потому что те люди, которые понимают и готовы отвечать за свое прошлое, не приходят обращаться за помощью, жаловаться на судьбу. Нигде не приходят. У нас есть термин «сопротивленцы». Есть очень четкое деление. Сопротивленцы не писали никуда никаких заявлений, ничего не ждали, не обижались на то, что им мало заплатили. Они говорили: мы не играем в эти игры с нашей властью. И в Польше все точно такое же. Этих людей безумно жалко. Сопротивленцев не жалко – знали, что делаем. Можно сказать, что мы – люди счастливые, а они - люди несчастные. Одно дело самому поворачивать свою судьбу так или иначе, а другое дело попадать под колесо и не понимать, за что. День за днем шли такие разговоры. Я понимала, насколько важно то, что я им скажу, буквально каждое слово важно. Для них я была человек не такой, как они, я приехала из Москвы, вроде бы от той самой власти. Это было погружением в чужое несчастье, в чужую беспомощность, раздавленность. Эти люди ни в чем не виноваты, но их уже просто не воскресить. И это ощущение было привычным – таких людей у нас очень много, их большинство. В Москве многие старые зэки «Мемориал» тоже считают или властью, или профсоюзом – приходят к нам за путевками. Это менталитет населения, которое попало под каток истории, очевидно, он везде одинаков.
Мне казалось, что в Польше должно быть иначе.
В Польше иначе - таких людей меньше. Там было действительно осознанное сопротивление, но люди сопротивления не приходят… А со мной сидела переводчица, очень толковая, четкая. И мы с нею ухитрились не познакомиться. А потом выяснилось, что это моя подруга. Она меня не узнала, и я не узнала ее. Ее зовут Лия Пентковская. Это была староста литературного кружка, из которого получилась наша организация[29]. Когда мы вернулись из лагерей, выяснилось, что ее в Москве нет, она успела выйти замуж за поляка и уехать в Польшу. А там она стала участницей сопротивления, потом переводчицей на всех мероприятиях, которые проводила «Карта». После того, как мы уехали, она узнала о том, кто я такая, когда редактировала тексты.
Потом здесь, в Москве меня увидел ее сын Петр. Он журналист, приезжал в Москву с Лехом Валенсой. Когда мы встречали Леха Валенсу у Соловецкого камня на Лубянке, он подошел ко мне и спросил, я ли та самая Сусанна Печуро? «Вам привет от моей мамы, она была вашей переводчицей». По мужу она сейчас Метковская, поэтому зовут ее Лия Пентковска-Ментковска. С тех пор мы уже друг друга не теряем.
На «Неделе совести» я жила у Радзиёвских. Каждый вечер я приходила, и Януш говорил: «Так, рассказывай». И рассказывала все, что только могла за этот день запомнить, понять и прочувствовать. До поздней ночи мы сидели и разговаривали. Было ощущение: какие они свои, ничего не надо объяснять. Януш все чувствовал и понимал, больше, чем моя двоюродная сестра, которая была дальше от этого.
Запомнилось, как я дарила «Архипелаг Гулаг». Мы сидели на сцене с Валей Тихановой[30], которая за эту часть отвечала. Мы привезли несколько десятков шеститомников Солженицына, которые тогда мемориальцам дарили, и мне поручили их дарить старым зэкам. До этого о каждом из этих людей мне рассказывали. Одним из них был Ольгерт Волынский. Я безрезультатно искала его в Москве после лагеря. Мы с Булгаковым думали, что уже никогда не найдем этих ребят. Они устроили бунт в польском детдоме и за это сели, им было по тринадцать-четырнадцать лет. Оказалось, что Ольгерт жив, он в Варшаве. Для меня было очень важно каждому из них сказать что-то для него самого. Я считаю, что всякое безымянное мероприятие – ничто, оно ничего не дает. Ну, принесет человек эти книжки домой, поставит в шкаф, и все. А когда перед целым залом о нем говорят, его помнят и любят, ему лично желают чего-то, - это запомнится. Люди плакали, и я с ними почти плакала, еле сдерживалась. Это были живые судьбы живых стариков, которые недаром прожили свою жизнь. Почему эти чужие люди вот так говорили о них? Да мы не чужие, и страна не чужая. Просто и вы, и мы, в общем, - одно.
Но больше всего мне запомнилась ночь в Подкове Лесной, песни у костра, как все вместе пели Окуджаву – они по-польски, мы по-русски… Помню совершенно замечательную картину. Была тихая прекрасная музыка, в доме горели свечи. И Никита Петров изумительно танцевал с какой-то красавицей полькой тихий медленный танец. Вот это запоминается на всю жизнь, радостью идет через всю жизнь. Ощущение того, что мы все вместе, ощущение тепла и единства. И для меня в моменты, когда совсем худо, когда деваться некуда, когда не находишь себе никакого места, закрываю глаза, и – музыка, свечи, и Никита, танцующий с этой девушкой в Подкове Лесной. Это пункты, по которым понимаешь, что если вот так - значит, все правильно. <…>
Сама Варшава как вспоминается? Вы не первый раз были?
Я была не первый раз. Для меня есть мои места в Варшаве, куда я иду, как только появляется первая возможность выйти – это старый город. Площадь с цокающими по мостовой копытами лошадей, разноцветные дома, плотно прилепленные к друг другу, одна квартира над другой, по квартире на этаже. Я понимаю, что это новодел, но для меня это та самая Европа. И каждый раз у меня что там, что в Праге, например, возникало одно и то же - очень страшно было представить себе, что здесь были бои, что здесь шли танки. Было настолько страшно это себе представить. <…> У меня никогда не было такого страха в России. Здесь мы все такие – на каждого из нас можно пустить танк, на соседку, на меня. Мы здесь – это тот самый обреченный отряд. А там такая разумная, красивая жизнь… И эти красивые танцующие люди как олицетворение всего, ради чего стоит стараться, как угодно, изо всех сил как-то их заслонить и охранить…
Разве тогда мы, наша страна, представляли для них угрозу?
А когда она не представляла угрозу? Хорошо, сегодня так, а завтра что?.. Никогда не понятно, что они сделают. Я ведь нашей власти не верила и не верю никогда. И был очень короткий период, когда интеллигенция пошла во власть. Был, как сказала тогда Лариса Богораз, первый раз в истории России короткий момент, когда интеллигенция поверила власти, поверила в то, что она может что-то сделать. Но нам быстро показали свое место. Как нам жить теперь? Что нам теперь делать?
Также, как обычно, вероятно, - быть в оппозиции…
Да, но что-то ведь сдвинулось в нас в сторону какой-то надежды. Ведь так, как было всю жизнь, это состояние полной безнадежности. Ну, и сейчас полная безнадежность. И что надо делать? А ведь те, кто что-то делал, состарилась, устали. И ведь один за другим уходят. И надежды на наших друзей западных тоже никакой нет. Хотя понимаешь, когда мне звонит Петр, я осознаю, что мы не одни, что все не так страшно. Их хочется заслонить, но ведь и они нас заслоняют тем, что они есть.
Помните поездку в Познань в ноябре того же 1992 года[31]?
Помню. Во время первой поездки там был трехдневный диспут о влиянии культуры на нравственность, собирались люди, которые обсуждали, что на что влияет? Что важно, что не важно? Почему они стали такие, а не другие? Нас было там немного, мы были с Валей Тихановой вместе, был Андрюша Блинушов. Тогда меня Андрюша потряс своим рассказом о том, как ему всю жизнь перевернул Галич. Это было очень хорошо, очень интересно. Главным там был спектакль Театра Восьмого дня по «Реквиему» Ахматовой, потрясший меня спектакль Эвы Вуйцяк. Надо было так почувствовать, так сыграть, чтобы каждое слово по-польски настолько четко воспринималось, что не нужно было никакого перевода, никаких вопросов не было. Все шло, говоря возвышенным, дурацким языком, от сердца к сердцу. Эва Вуйцяк стала для меня актрисой номер один. Второй спектакль, который мы видели там, - «Москва – Петушки»[32] - тоже меня удивил тем, как они понимают Веничку Ерофеева. <…>
Театр Восьмого дня сам по себе очень интересен тем, что там происходит. Это не театр, куда приходят и уходят, это театр, где живут. И ощущение того, что это одна семья со своими сложностями, естественными, как и в любой семье, конфликтами, взаимным непониманием, а без этого просто и семьи нет, - второго такого театра нет. Вся их общая судьба – десять лет скитаний по Европе. Очень важными были для меня эти три дня, многое я стала понимать.
Через пару лет Театр Восьмого дня вновь позвал меня к себе, я была семь дней гостем театра. Они делали передачу о войне в Чечне и пригласили меня в ней участвовать. Я взяла у ребят все материалы, какие можно было, к поезду прибежал Олег Орлов, дал мне видеокассеты. Поезд в Познань опоздал на пять часов. И я ехала в некоторой панике – ночь, что я буду делать? Я не знаю, где театр… Мне кондуктор помог выйти на перрон. Стоят двое - Адам [Боровский, актёр Театра Восьмого дня] и девушка - ждут. Говорят: «Мы же не бросили бы вас». Опять же, попала к своим.
Я жила в одной из репетиционных комнат. Мне открыли дверь и сказали: «Пожалуйста, располагайтесь». Большая комната, с громадным окном прямо на центр Познани, в углу гора матов, покрытая ярким лоскутным одеялом, яркая, в цветах подушка, вместо абажура разноцветные лоскуты, маленький столик и вдоль стен ведра с сиренью. Я говорю: «Ребята, вы всю сирень в Познани оборвали?» «Нет, - говорят, - в Познани много сирени».
На следующий день я стала смотреть кассеты. Ужас этих кассет… Я думала, как Олег это снимал? Сколько надо было сил для этого? И когда я их потом показывала телевизионщикам, сама просто закрыла глаза, не могла второй раз это видеть. Опознание останков, оторванные головы детские – невозможно совершенно. Сквозь слезы я рассказывала им все то, что я слышала от Сашки Черкасова[33], от Олега, от [Сергея Адамовича] Ковалева. И я им столько раз это рассказывала, что когда начались съемки, то я поняла, что не получается, что все перегорело, потому что я им все рассказывала до этого. Я им потом сказала: «По-моему, фильм не получился». Они сказали: «Получился очень хорошо, это вам кажется, потому что вам больно, а на самом деле все получилось…».
В свободное от съемок время Тадеуш[34], их режиссер, возил и водил меня по Познани, рассказывая все подряд, вперемежку, жизнь и историю города, свою жизнь, жизнь друзей и близких, спроектированную на Познань.
Эва Вуйцяк возила меня в дом, который театр себе построил. Дом меня поразил. В пригороде Познани у них есть трехэтажный дом. Он стоит в большом саду. Винтовая лестница, на каждом этаже по квартире, каждый этаж окружен балконом, внизу маленький бассейн. Этот дом построил себе театр. Каждая семья имеет свою пару комнат: спальню и еще одну комнату, все остальное общее. Дети занимаются на втором этаже, все дети всех сотрудников, один сотрудник – дежурный - смотрит, как они делают уроки, помогает. Детские комнаты яркие, все свое, не чужое, не то, что полагается или модно, а то, что отражает их отношение к миру. Полно игрушек везде. Внизу есть комната, где все они едят, хотят - все вместе, хотят - по очереди, там посуда, плита. Это, с одной стороны, коммуна, а с другой стороны, полная возможность у каждого уединиться. И дети живут с родителями. Для детей они сделали бассейн. Дети целый день проводят в театре, после школы гоняют там на роликах. Грохот – целая ватага ребятишек несется по коридору наперегонки, налетая друг на друга, на артистов, но это никого не смущает, никто не кричит на них. Какое счастье, что в Польше не кричат на детей, никто их не дергает! Дети чудные, действительно под пологом шатра балаганного рождались во время их скитаний. В Познани они построили школу для своих детей. Разборные модули для здания школы прислали финны театру в подарок. При школе есть конюшня. Театр не стремился создавать особые условия для своих детей, в этой школе учатся городские дети, которые хотят. Там работают замечательные педагоги, которых они сами подбирают и сами их оплачивают. Чего стоит театральный буфет, куда каждый мог войти, съесть, чего хочет и ни за что не платить. <…>
Ощущение какого-то полудетского братства взрослых людей, очень много от детства в этом было, много от детской непосредственности, детской игры и детского обмена игрушками, обмена идеями. <…> И мы как-то возвращались с Эвой после прогулки и увидели на углу у театра машину. Возле машины несколько молодых людей в килтах, шляпах и с волынками. Оказалось, группа молодых бродячих музыкантов из Шотландии разъезжает по Европе. Как здорово! Мы переглянулись и пригласили их в театр. Они сидели в буфете, ели и хохотали, а потом устроили всем присутствующим концерт.
Не было спектаклей, но они мне показывали на видео свои уличные, балаганные спектакли, где действие происходит на уровне второго или третьего этажа на канатах. Что еще нужно, чтобы в городе была радость? – Посреди города устроить такое представление. И они бесстрашные совершенно, бесстрашные во всем. Они все делают по-своему, так, как они видят, так, как они хотят, ни от кого не зависят.
Потом в Подкове Лесной, когда была встреча диссидентов[35], они там тоже показали какой-то сногсшибательный абстрактный спектакль[36]. Я половину не поняла, но это было очень красиво и очень как-то изнутри – и музыка, и движения. Идею можно было потом расспросить. И тогда была такая смешная история. Подъехал автобус, из него стали выскакивать собаки, дети и актеры. Тадеуш меня увидел, подбежал ко мне, мы обнялись, стали целоваться, другие подошли, всеобщие объятия, всеобщие поцелуи. Стоял рядом Санька Даниэль и сказал: «Вот это я понимаю - общеевропейская любовь». Там тогда и создавался проект словаря «Диссиденты Центральной и Восточной Европы», распределялись разделы, обсуждалась методика. Все идет как по нотам.
Никогда не было мероприятий, которые были бы в прямом смысле мероприятиями. Так или иначе, это было с искусством, обязательно с радостью, обязательно с чем-то абсолютно нестандартным. А в конце - бал заключительный. И как они все танцуют!.. Как танцевал Збышек[37]! Как танцевала Кася[38]! Я бы очень хотела видеть Збышека Глюзу. Когда он был в Москве последний раз, он заходил ко мне. Он был какой-то усталый, грустный и сильно постаревший за короткое время. А я все вспоминаю, как он танцевал…
Вот они умеют, умеют так танцевать, умеют так дружить. Они умеют так работать. Все-таки совершенно потрясающая нация.
И тогда те самые, много раз повторенные мною слова сказал Даниэль, что он понимает, почему «Польска не згинела», потому что в Польше такие женщины, что мужчины должны быть достойны их! Такую Польшу никто и никогда не покорит, ничего с нею не случится.
Потом они в «Карте» задумали гениальный проект - «Восточная Европа – общий дом, общая судьба». Одна из идей этого проекта – обязательные регулярные двусторонние встречи историков разных стран, которые так или иначе в течение 20 века были в состоянии войны или конфликта, или взаимных претензий друг к другу: посадить поляков и украинцев, поляков и литовцев, историков этих стран за общий стол переговоров.
Я была на встрече польских и украинских историков – обсуждение болевых точек. Она продолжалась неделю. Зачем меня пригласили, я понять не могла. Я не участвовала в дискуссиях, как Никита Петров, не делала доклада. Потом Петр мне объяснил: «Мы хотели, чтобы ты отдохнула. А почему нет? Кроме того, за обедом ты садишься то за один столик, то за другой, то с поляками, то с украинцами, - и они начинают улыбаться. Вот это нам от тебя надо – ты мирить умеешь». В конце концов, ведь договорились, были составлены какие-то документы. Был прощальный банкет, и уже как-то волками друг на друга не смотрели.
Это нужно делать постепенно, медленно. Без того, чтобы все не проговорить друг другу, сидя за одним круглым столом, никакая новая Европа, никакая новая политика, никакая новая идеология не могут возникнуть, пока остается в каждой стране, в каждом народе ощущение претензии к соседям и чувство обиды. И до тех пор, пока мы не скажем всю правду друг другу, всю до конца, нельзя ни до чего договориться.
Наш «Мемориал» подхватил это с большой радостью, но главная роль была у поляков. А России бы разобраться самой с собой. Но она же не собирается вообще ни в чем разбираться. А пока не разберемся, ничего же не будет. Тем более что это накапливается день за днем по новой. Поэтому у меня есть ощущение того, что поляки работают над всем этим как-то, они пытаются вылезти, выйти из прошлого и понять это прошлое, а Россия не пытается ни в чем. Поэтому у них есть какая-то надежда, а у нас – никакой.
Сколько споров у них сейчас идет о люстрации… Но я до сих пор считаю, что мы правильно сделали, что от люстрации отказались. Люстрацию нужно было проводить в каких-то рамках, которые в России никогда невозможно установить. В стране, где было восемнадцать миллионов партийцев, одна часть страны не может судить другую часть страны.
Традиционный антисемитизм, который приписывают полякам, вам никогда не мешал?
А что здесь он мне мешает? Чем здесь лучше?
Польша – единственное место, где, как я понимаю, я могла бы жить. Когда я ездила в Польшу, - я вообще много ездила от «Мемориала», меня спрашивали: «Зачем ты возвращаешься?» Я помню, как-то раз нас с Витей Булгаковым[39] так спросили. Хорошо помню, что мы ответили: «Нам уехать сейчас из России все равно, что уйти от умирающей матери». Можно уезжать из благополучной страны, там будет хорошо и без тебя, и все прекрасно. А уезжать из страны, где очень плохо, нельзя, невозможно. Уехать отсюда я все равно не смогу, но жить я там могу. Там все куда больше моё, чем где бы то ни было.
Нет, у меня никогда не было чувства национальной обиды. Нельзя себе позволить уходить в это, потому что мир куда шире. Я родилась в России, живу в России, я еврейка, я никогда от этого не отказывалась. Кстати, я выросла в семье, где говорили на идиш. И для меня русский язык не родной, для меня родной – идиш. Я начала говорить по-русски в школе, во дворе. И все-таки у меня ощущение, что я русская из России. Потому что здесь все, во что когда-то было вложено что-нибудь моего, какие-то мои чувства, желания, надежды. И чувство стыда – это все-таки Россия. Я не хочу ни в какой Израиль, никуда не хочу. <…> Да, я знаю еврейские песни и очень их люблю, я очень люблю еврейскую музыку. Я знаю еврейские обычаи, я даже молитву помню. Но это все не мешает мне быть здесь. Здешней. И когда мне говорят: «Ты подумай, евреев не любят…» Я говорю: «Сейчас не важно, что евреев не любят. Важно, что не любят кавказцев». Нельзя, чтобы болело только за себя. Вот эти кавказцы, таджики, которые здесь, сейчас мне их судьба куда важнее. <…>
А что есть в поляках такого, что им позволяет делать то, что они делают? Что им дает возможность действия?
Ощущение единства. Это у маленьких наций, конечно, легче, чем у большой.
Разве поляки – маленькая нация?
Но все-таки Россия какая-то громадная уж очень, неповоротливая. Ощущение единства. Ощущение правоты и мужества, которое переходит из поколения в поколение. Одно восстание – сидят, другое восстание – сидят, расстреляны, сосланы, но они опять начинают. Не они, так их дети. Не дети, так внуки.
А у нас этого нет. У нас есть, наверное, люди, перед которыми можно преклоняться. Но вот личного ощущения того, что ты делаешь то, что можешь, – нет. Делай, что должен, и будь, что будет. Но у меня нет ощущения, что я делаю то, что могу и должна.
Чего нам не хватает, вам не хватает из того, что есть в поляках?
Вероятно, ощущения правоты. Когда борются за свою страну, они правы. И эта правота у них в каждом есть. У них есть сознание того, что они правы, они борются за свою страну, за свой народ.
А у нас нет ощущения правоты, потому что все, что мы делаем, каким-то образом оборачивается не только против нас, против всех остальных.
1991 год. Господи, более счастливых дней, чем те три дня, чем дни, когда ясно было, что победа, больше не было! Кстати, те три дня в августе у меня тоже оказались связаны с Польшей. Арсений[40] велел мне сидеть дома на связи, потому что мой телефон всем известен. Я сижу на телефоне и узнаю, что готовится штурм Белого дома. И вдруг звонит Томаш и кричит в трубку: «Вся Польша с вами! Мы с вами! Польша не спит, во всех окнах горит свет. Не опускайте руки! Мы боролись десять лет и победили. Вы победите обязательно!..». Я заплакала, и ужас отчаяния ушел.
Но мы же все потеряли, у нас же все ушло из рук. Мы же ничего не смогли. А сейчас что? Сейчас мы не правы во всем. Мы не правы, прежде всего, в том, что мы дали отобрать у нас все, что мы дали повернуть страну вспять, и теперь стыдно за каждый ее шаг. Нет ощущения, что ты здесь можешь сделать то, ради чего, извиняюсь за громкие слова, и умереть не страшно и не стыдно было бы.
Нет ощущения страны?
Нет ощущения страны, есть ощущение стыда.
Когда началась эта истерия с грузинами[41], у меня было такое чувство, что меня душат, у меня удавка на шее. Мне дышать было нечем. От стыда. Мне говорят: «Ну, это же делаешь не ты». Что значит «не я»? Я здесь живу. Это делается у меня на глазах, значит, я в этом виновата. Мы на самом деле виноваты во всем, что у нас делается. Да, мы не молчим. А что мы делаем? Говорим? И кому от этого польза?
И когда Лешка[42] приходит с вопросом с порога: «Бабушка, ну делать-то что? Ты мне скажи, что делать?» А что я могу сказать и ему, и его друзьям? Я им говорю: «Учитесь». – «Как?» Я говорю: «Очень просто. Ребята, мы все потеряли от того, что мы неучи, от того, что у нас плохое образование, от того, что мы не умеем думать, от того, что мы не умеем прогнозировать. И мы опять все будем терять каждый раз, если не вырастет поколение людей, которые образованы и умеют думать и понимать, что будет дальше. Вот если вы не сумеете так, то, следовательно, еще одно поколение пройдет. Вот самое главное, чего мы от вас ждем. Учитесь не для того, чтобы сдавать зачеты, не для того, чтобы получить «пятерку». Учитесь». Леша говорит: «Да, бабушка, удобная позиция. Значит я буду учиться, а они пускай на улице грузин бьют?..»
Ощущение стыда и беспомощности. А у меня тем более – мне много лет. И у меня просто не остается времени, чтобы суметь что-то изменить. Я так и уйду гражданкой вот этой страны, которая может устраивать этнические чистки, которая может расправляться с политическими противниками, как с Аней Политковской[43] или Литвиненко[44]. Просто очень стыдно.
И перед поляками стыдно особенно, потому что мне кажется, что они бы нашли, что делать, если бы вот так было, как у нас. <…>
Примечания
[1] 19.04–16.05.1943 – восстание в Варшавском гетто; началось с вооруженного сопротивления операции по очистке гетто и отправке всех его обитателей в Треблинку (до этого более 250 тыс. жителей гетто были депортированы в лагеря уничтожения; первое вооруженное сопротивление состоялось 18.01.1943). Во время восстания большинство из 56 тыс. обитателей гетто погибли, остальные отправлены в концлагеря; последние 75 бойцов ушли из гетто по подземным коммуникациям. Гитлеровцы потеряли в боях несколько сотен солдат и офицеров.
[2] Радзейовская Лия Яковлевна (1926-2005, ур. Шендерова), инженер-химик. С 1959 жила в Варшаве.
[3] Политур-Радзейовский (Politur-Radziejowski) Хенрык Игнатьевич (1899-1937). Член ППС (с 1915). Член КП Польши (с 1918). Бежал в СССР (1919-?), поселился в Киеве. Член КП(б)У (с 1919). Жена Ядвига Политур-Радзейовская (1900-1942, ур. Радзейовкая), умерла от тифа в Гурьеве; дети дочь Ванда (1922-2000), сын Януш (1925-2002). Зав. кафедры истории польской литературы Польского педагогического института (Киев). 09.09.1933 арестован в Киеве. 22.02.1934 приговорен к 10 ИТЛ. В заключении в Казахстане. Повторно арестован в Гурьеве в 1937. 11.10.1937 в Москве приговорен к расстрелу.
[4] Радзейовски (Radziejowski) Януш (1925-2002), экономист. На фронте в составе дивизии им. Т.Костшко (1943-1945); служил в Польше в пограничных войсках (1945-1948). Закончил МГУ (1954). В 1959 переехал с семьей в Варшаву. Доктор исторических наук, историк украинской компартии. Автор статей в самиздате (журнал «Krytyka», под ред. А.Михника; с 1976). Член профсоюза «Солидарность» (1980-1988), член партии «Уния Вольности».
[5] 1-я польская пехотная дивизия им. Т.Костюшко (командующий генерал З.Берлинг), по инициативе Союза польских патриотов в мае 1943 года начала формироваться в Селецком военном лагере МВО НКО СССР на ст.Дивово Рязанской обл. из добровольцев-поляков, проживающих в СССР, с целью создания польских соединений, сражающихся против фашистской Германии вместе с Красной Армией.
[6] Скуп-Стундис Тереса-Агата (Skup-Stundis), дочь Казимира (р. 1932, Вильнюс, ур. Скуп). Студентка 1 курса филфака МГУ (1950-1951). Арестована 07.02.1951 в Москве. В августе 1951 приговорена к 5 годам ИТЛ по статье 58-10, 11. В заключении в в Минлаге (1951-1953). Преподаватель русского языка. Живет в Варшаве.
[7] Угримова Ирина Николаевна (1903-1994, ур. Муравьева), театральный художник. Жила в эмиграции во Франции (1925-1948), участница движения младороссов (1930-е-1937), участница французского Сопротивления. Арестована в Москве сразу после репатриации в СССР (1948), в заключении в Минлаге (1948-1954).
[8] Вераксо Тамара Владимировна (1908-1966), прима-балерина Киевского театра оперы и балета, в заключении в Минлаге (1944-1956), после освобождения в Инте основала школу балета при Центральном дворце культуры и техники.
[9] Бакшеева Екатерина Николаевна (р. 1926, ур. Синицына), юрист, в заключении в Минлаге (1948-1955). Живет в Москве.
[10] 17-19.01.1951 в Москве по делу нелегальной молодежной организации «Союз борьбы за дело революции» арестованы 16 человек в возрасте от 16 до 20 лет. 14.02.1952 Борис Слуцкий (1932 г. р., студент), Владлен Фурман (1932 г. р., студент), Евгений Гуревич (1931 г. р., студент) приговорены к ВМН; 10 человек, в том числе С.С. Печуро, – к 25 годам ИТЛ и 5 годам поражения в правах с конфискацией имущества, 3 человека – к 10 годам ИТЛ. 26.03.1952 Б.Слуцкий, В.Фурман и Е.Гуревич расстреляны в Бутырской тюрьме.
[11] Могила с сердцем Ю.Пилсудского (в 1936 подхоронено по его завещанию в могилу его матери; его тело захоронено в Кракове на Вавеле), на военном мемориале кладбища Росса (Расу) в Вильнюсе являлась местом паломничества польских патриотов.
[12] В конце 1952-1953 на дополнительном следствии в разработках МГБ СССР С.С.Печуро отводилась роль связной «сионистского центра».
[13] Радзейовска-Хан (Radziejowska-Hahn) Валерия (р. 1953, ур. Radziejowska), филолог, научный сотрудник и заведующая бюро Форума Л.Копелева. Живет в Кёльне.
[14] Восточный Архив основан в 1987 редколлегией независимого исторического журнала «Карта» (издается в Варшаве с 1982) как независимый центр сбора, хранения и изучения документов и материалов по истории коммунистического террора и истории польского сопротивления (1939-1990). С 1991 партнер Международного общества «Мемориал».
[15] Всесоюзное историко-просветительское и правозащитное общество «Мемориал», первые инициативные группы по сбору подписей за создание мемориала жертвам политических репрессий в Москве возникли весной 1987, учредительная конференция состоялась 28-29.01.1989.
[16] «Союз Сибираков» создан в Польше в 1989, объединяет польских граждан, депортированных советскими властями со своими семьями в 1940-1945 в СССР из восточных районов Речи Посполитой, интернированных и их детей; действует 55 отделений «Союза Сибираков», насчитывающих более 70 тысяч членов; основные цели – сохранение памяти о репрессиях, получение моральной и материальной компенсации от РФ.
[17] Кизны Томаш (Kizny Tomasz), р. 1958, польский фотограф, журналист. В 1982 основал независимое фотоагентство «Dementi». Автор фотопроекта «Гулаг» (1986-1998), нескольких фотовыставок и альбомов по истории Гулага, в том числе фотоальбома «Gulag» (2003, Ballande/Acropole). Живет во Вроцлаве.
[18] «Мертвая дорога» - недостроенный участок железнодорожного строительства Салехард-Игарка (часть Полярной магистрали от Урала через Сибирь на Чукотку, сооружалась с 04.02.1947 до 25.03.1953 с целью переноса головного порта на трассе Северного морского пути из Мурманска вглубь страны и строительства железнодорожного подхода к нему силами заключенных Обского ИТЛ и Строительства 501 в Салехарде и Заполярного ИТЛ и Строительства 503 в мысе Каменный Тюменской обл.). Первая экспедиция общества «Мемориал» по «Мертвой дороге» под руководством В.Вологодского состоялась в июле 1990 года.
[19] Орлов Олег Петрович (р.1953), биолог, специалист по физиологии растений; в обществе «Мемориал» (с января 1988); ведущий специалист Комиссии по правам человека ВС РФ (1991-1993), ГД РФ (1993-2000), член Правления МО «Мемориал», член Совета ПЦ «Мемориал».
[20] Онищикайте (Онищик) Мария Аркадьевна (р. 1959), органист, профессор теологии и философии в Католическом университете св. Витаутаса в Каунасе. С 1980 живет в Литве.
[21] Рачинский Ян Збигневич (р.1958), математик, правозащитник, председатель Совета ПЦ «Мемориал» (1994-1996), сопредседатель Московского общества «Мемориал».
[22] Спиридонова Мария Александровна (1884 -1941), политический деятель, член партии эсеров (с 1902), одна из основателей партии левых эсеров (1917), кандидат в депутаты Учредительного собрания (август 1917-январь 1918); член ВЦИК и Президиума ВЦИК (26.10.1917-1918), организатор вооружённого выступления левых эсеров в Москве (июль 1918); в заключении, на каторге, в тюрьмах и ссылках (1906-1917, 1918, 1919, 1920, 1923-1926, 1931-1934, 1937-1941). 11.09.1941 расстреляна при эвакуации заключенных Орловской тюрьмы.
[23] Кизны (Kizny) Тадеуш (1928–1993), инженер. В мае 1940 был спрятан родственниками, избежал ссылки. Его отец, Кизны Изидор Янович (1894–1977), агроном. Работал полицейским (до сентября 1939). В 1940 бежал от ареста. Арестован во Львове (1944), в заключении на Донбассе, работал на шахте (1944–1945). Вернулся в Польшу в 1946.
15.05.1940 были высланы в Темирский р-н, Актюбинской обл. дед Тадеуша Кизны, Попель-Видавский (Popel-Widawski) Томаш (1862–1942), умер от голода в Казахстане; мать, Кизны Гелена Томашевна (1902–1986), работала в колхозе "Красный пахарь» (до 1943), арестована, приговорена по ст. 58-10 к 7 годам ИТЛ, в заключении в Кемеровской обл. (1943-1948), вернулась в Польшу в 1948; его брат, Кизны Зыгмунт (1925–2002), работал с матерью в колхозе, арестован за отказ выйти на работу, в заключении (1943-1944), в польской дивизии им. Т.Костюшко (до 1945).
[24] Мицнер Пётр (Mitzner Piotr), р.1955, польский поэт, литератор, театровед. Профессор университета им. Крадинала Вышиньского, заместитель главного редактора журнала «Новая Польша» (Варшава).
[25] Мадонь-Мицнер Катаржина (Madoń-Mitzner Katarzyna), р.1955, (ур. Мадонь), театровед, заместитель главного редактора журнала «Карта» (Варшава, до 1999), заместитель директора Дома встреч с Историей (Варшава).
[26] «Кубанские казаки» (1949), реж. И.Пырьев; популярная советская мелодрама о любви двух председателей колхозов.
[27] Самарык-Кизны Леокадия (Samaryk-Kizny Leokadia), р.1932, родилась в Дуброве Тарнопольской обл. (современная Западная Украина), 10.02.1940 вместе с родителями депортирована в пос. Удачный Красноярского края; училась в школе в совхозе им. Дзержинского Карасукского р-на Алтайского края (1942-1946), в 1946 семья вернулась в Польшу. Врач-ревматолог. В «Солидарности» (1980-1989). Живет во Вроцлаве.
[28] 6-12 апреля 1992, палаццо Радзивиллов, Варшава.
[29] «Союз борьбы за дело революции» (1950-1952, Москва).
[30] Тиханова Валентина Александровна (р. 1922), искусствовед. Главный хранитель музея Общества «Мемориал» (1990-1996), с 1996 работала в Музее и общественном центре им.А.Сахарова.
[31] 6-9 ноября 1992. Цикл мероприятий в Познани «Россия: советский опыт как метафизическое испытание зла", организованных Театром Восьмого дня.
[32] Спектакль театра «Канна» из Щецина, режиссер Зигмунт Дучиньски, главный исполнитель Яцек Завадски.
[33] Черкасов Александр Владимирович (р. 1966), инженер-физик. Председатель Совета Правозащитного центра «Мемориал», член правления Международного общества «Мемориал».
[34] Тадеуш Янишевский, актёр и режиссёр Театра Восьмого дня.
[35] Встреча диссидентов – международная конференция в Подкове Лесной (Варшава) в 1996 году, организованная Центром "Карта".
[36] «Шабат» спектакль Театра Восьмого дня, поставленный по «Мастеру и Маргарите» М.Булгакова.
[37] Глюза Збигнев (Gluza), р.1955, химик. В заключении в тюрьме на Раковской в Варшаве (1984). Историк, публицист, председатель Центра «Карта» (Варшава), главный редактор журнала «Карта» (с 1982).
[38] Катаржина Магонь-Мицнер.
[39] Булгаков Виктор Антонович (р.1935). В заключении (1953-1956, 1959). Журналист, депутат Моссовета (1990-1993), автор книг мемуаров. Живет в Москве.
[40] Рогинский Арсений Борисович (р. 1946), историк, общественный деятель; редактор самиздатского исторического сборника «Память» (вып. 1-5, 1976-1982), составлялся в Ленинграде, выпускался в Нью-Йорке изд-вом Khronika Press (вып.1) и в Париже издательствами YMKA-Press (вып. 2-4) и La Presse Libre (вып. 5). Арестован 12.08.1981 по обвинению в «подделке писем-отношений в архивы»; в заключении в лагерях Коми и Мурманской обл. (1981-1985). Один из основателей общества «Мемориал» (с 1988) и НИПЦ «Мемориал» (с 1990); в августе 1991 руководитель научных программ «Мемориала». Председатель правления Международного общества «Мемориал» (с 1998).
[41] Обострение отношений РФ и Грузии возникло сразу же после избрания Михаила Саакашвили президентом Грузии (04.01.2004), «революции роз» и требования вывода Тбилисского гарнизона Группы российских войск в Закавказье, российских войск из баз в Ахалкалаки и Батуми, а также приостановки действия мандата российских миротворческих сил в Южной Осетии и замены их на международный контингент. До осени 2006 самыми резонансными стали запреты Роспотребнадзора на ввоз в РФ молдавских и грузинских вин (27.03.2006) и грузинской минеральной воды «Боржоми» (04.05.2006). После задержания в Тбилиси по обвинению в шпионаже четверых офицеров ГРУ и их агентов (27.09.2006) РФ отозвала из Грузии посла (29.09.2006), прекратила выдачу российских виз и начала эвакуацию семей дипломатов. 02.10.2006 РФ заблокировала транспортное и почтовое сообщение с Грузией, объявила о приостановке отправки денежных переводов. 06.10.2006 в РФ начата проверка ресторанов, казино, частных фирм, принадлежащих грузинам, задержания лидеров «грузинских ОПГ» и массовая депортация «незаконных мигрантов» из Грузии. С октября 2006 из РФ выслано более 1 тыс. человек, 5 граждан Грузии умерли, дожидаясь депортации.
[42] Макаров Алексей Алексеевич (р.1985), историк, работает в НИПЦ «Мемориал», преподаёт историю и обществознание в средних школах, живет в Москве.
[43] Политковская Анна Степановна (1958-2006), журналистка, писала о второй чеченской войне, днем 07.10.2006 убита в подъезде своего дома в Москве.
[44] Литвиненко Александр Вальтерович (1962-2006), бывший подполковник ФСБ, автор книг «ФСБ взрывает Россию» (в соавторстве с Ю.Фельштинским; New York, 2001); "ЛПГ (Лубянская преступная группировка)" (New York, 2002); 01.11.2006 в Лондоне отравлен поллонием-210, 23.11.2006 скончался от лучевой болезни.