01.01.2014 | 00.00
Общественные новости Северо-Запада

Персональные инструменты

Польский Петербург

Юзеф Чапский об Анне Ахматовой

Вы здесь: Главная / Польский Петербург / Юзеф Чапский / Юзеф Чапский об Анне Ахматовой

Юзеф Чапский об Анне Ахматовой

Автор: Юзеф Чапский — Дата создания: 24.01.2017 — Последние изменение: 24.01.2017
Участники: Святослав Свяцкий, перевод
В 1993 году на польском языке вышла книга Юзефа Чапского "Wyrwane strony" ("Вырванные страница"), составленная на основе его дневников. Фрагменты книги, посвященные встрече с Анной Ахматовой в Париже в 1965 году, были переведены Святославом Свяцким в 1996 году для каталога выставки к 100-летию Чапского.

Публикуется по каталогу выставки (подробнее о выставке читать здесь). Книга Юзефа Чапского Wyrwane strony несколько раз переиздавалась в Польше, последний раз в 2013 году. На русский язык не переведена.

Воскресенье. 20.YI. [1965]

(Вдруг телефонный звонок: Анна Ахматова проездом в Париже, и хотела бы меня видеть. Тотчас отправляюсь в Париж, в гостиницу на площади Этуаль, где она остановилась. – Запись сделана карандашом сразу после ухода. К ней я присоединил позже кое-что из забытых и неупомянутых вначале подробностей.)

Просторная комната гостиницы, Анна Андреевна в большом кресле, внушительная, полная, спокойная, чуть глуховатая.  Tres dame [2].

Невольно вспоминаются идеализированные портреты русских цариц восемнадцатого века. Кроме нее в комнате спутница Ахматовой, ее юная московская воспитанница  ­– Каминская, полька по происхождению, и молодая англичанка из Лондона, входят и выходят давние друзья  из эмиграции.

Год назад Анна Андреевна была в Таормине, где ей вручили международную премию «Этна-Таормина». Это был, кажется, первый, выезд Ахматовой за границу с 1914 года! Об этой премии она говорит очень иронично, как о некой большевистской комбинации. На обратном пути она тогда хотела ехать через Париж, но Сурков сказал ей: «Вы вернетесь так, как приехали». И теперь ее тоже отправили в Англию через Остенде, чтобы она снова не попала в Париж.

В Лондоне ей удалось упросить советское посольство – наконец получила разрешение, при условии, что пробудет в Париже не более двух дней. Но вчера, не получив соответствующих билетов для себя и спутницы, она отложила выезд на один день, чем вызвала резкие нарекания парижского посольства за нарушение субординации. На вокзале в Париже ее никто официально не встретил, был только Бушен, кузен ее мужа (знаю его с тридцатых годов, и именно ему обязан тем, что Ахматова отыскала меня).

На какое-то мгновение мы остались с ней наедине, и я сразу спросил о сыне (она говорила мне о нем в Ташкенте в 1942 году, о его аресте и вывозе из Ленинграда в неизвестном направлении еще до войны). Сказала, что сын провел в лагерях в около 14 лет, выпускали, снова сажали, «брал Берлин», теперь он на свободе, профессор, написал работу о гуннах, он в прекрасной физической форме, «но что-то в голове у него помутилось в лагере. После возвращения он меня возненавидел, не хочет со мной встречаться, уже три года его не видела».

– Ну что ж – добавляет Анна Андреевна, –  так бывает, что самый близкий человек становится чужим.

Второй мой вопрос о поэте Бродском. Она его знает, высоко ценит. Его выпустили из ссылки под Архангельском на три дня (то ли на Пасху, то ли на Рождество?). «Самые высокие медицинские авторитеты, к которым мы его направили, оценили состояние его здоровья, как критическое, шизофрения и т.д., он вернулся в ссылку со всевозможными свидетельствами врачей, но тамошний лекарь счел его абсолютно здоровым.

–  Не понимаю, в чем дело, ведь никого не арестовывают, и вдруг Бродский! – И Ахматова продолжает. –  Сталин довел страну до крайнего разложения, и жить сейчас все еще трудно, но выросло новое замечательное поколение – послесталинское».

Она говорит это с теплотой в голосе. И вообще говорит спокойно, очень скупо, без каких-либо преувеличений, и это придает особый вес каждому ее слову.

О «Культуре» [3] она слышала от профессора Якобсона. Знает также, что я писал о ней, из упоминания об этом в какой-то библиографии, но самого текста она, разумеется, не читала.

Вспоминаю о Терце и Аржаке (Синявском и Даниэле). Реагирует крайне осторожно: «Не думаю, что  «Фантастические рассказы» Терца могли быть написаны в России». И умолкает. (В самом деле она так думает или, может быть, все знает и поэтому так говорит?)

Бушену и мне она прочла в своей манере, нараспев стихотворение, написанное в Лондоне. Листок с этим стихотворением, вынутый из записной книжки с лондонскими адресами, тут же рвет в клочки, сказав при этом: «уже знаю его наизусть». Записную книжку она тоже намерена уничтожить. Когда Бушен удивляется, почему же она не может привести своих собственных заметок, Ахматова бросает мне: «Вот видите, сорок лет не был в России, и даже он не помнит! Что говорить о французах!».

Знакомые из эмиграции, друзья давних лет, поклонники ее поэзии приходят и уходят. Она показывает нам статью о себе в американской эмигрантской газете - полную энтузиазма. Говорит, что это может сильно ей повредить.

– Чем это может Вам повредить? – спрашивает кто-то из присутствующих.

– Ну, хотя бы тем, что не появится книга моих стихов, и мне опять не позволят выехать. (Предполагается ее поездка в Америку.)

Разговор продолжается. Анна Андреевна вносит кое-какие коррективы в свою биографию, еще до четырнадцатого года (парижский период, ее дружба с Модильяни и т.п.) Та эпоха видится ей в безмерной дали...

Якобы Маяковский ревновал к Мандельштаму и еще к кому-то, и от этого такое нагромождение вранья о нем в книге, которая появилась в Америке. Якобы в Париже то ли она ревновала Гумилева, то ли он ее. И добавила с юмором: «Ну, что же, мы все в те времена кувыркались, а теперь о нас тезисы пишут!».

И появляется то же ощущение, что возникло, кажется, у Марии Домбровской, будто она уже превратилась в монумент, и все ее заботы лишь о полноте биографии. Ну, если не монументом, то бдительным стражем своего доброго имени и ревнивым хранителем точных фактов жизнеописания А.Ахматовой.

***

Написано позднее [4]. Такова была моя встреча с Ахматовой, первая после двадцати трех лет и последняя. Анна Андреевна умерла в марте 1966 года, и я глубоко сожалею, что моя заметка, поспешно нацарапанная карандашом в тетрадке, вышла такой сухой и лаконичной.

Я писал о ней в «Нечеловеческой земле» [1949], о нашей встрече в 1942 году, умолчав, разумеется, об всем, что ей могло тогда повредить, опустив ту нашу ночную прогулку после вечера у Алексея Толстого, когда я проводил ее до дому. Какова была с той поры ее жизнь? Многое остается для меня таинственным: стихи писались тогда не в стол – ближайшие друзья заучивали их наизусть. Ташкент, Алма-Ата, и внезапно неожиданная фраза Сталина: «Анна Ахматова – великий поэт», которая в мгновение ока меняет уже в период войны ее судьбу: чествование в Москве, возвращение в Ленинград, а после войны ждановщина, новые преследования, затем послесталинский период, когда тиски террора ослабевают, растет ее слава, ее легенда, и строки новых стихов доходят до нас из России и Америки. Например, эти два, которые не покидают меня с тех пор, как впервые прочитал ее  «Родную землю» (1961):

              И в мире нет людей безжалостней,
              Надменнее и проще нас...


и  «Последняя роза» (1962):

              Господи! Ты видишь, я устала
              Воскресать и умирать и жить...
 

и те, что изданы в 1963 году в Мюнхене в томике  «Реквием» <...>

В кресле парижского отеля я увидел не ту трагическую и все еще прекрасную поэтессу, которую встретил в Ташкенте, а почтенную даму, как бы уже успокоившуюся, умиротворенную, которая издалека и свысока смотрит на свое прошлое и на дело своей жизни. Великую поэтессу в ореоле тогдашней, мировой уже славы, окруженную преданными ей молодыми женщинами и старыми друзьями из эмиграции.

***

Лишь после ее смерти я получил из Лондона письмо – меня спрашивали, знакомо ли мне стихотворение, написанное поэтессой в 1959 году, которое она якобы посвятила мне. Никогда об этом стихотворении не слышал. Мне пояснили, что Ахматова зачастую поступала таким образом, не сообщала, кому посвящено стихотворение – пусть сам догадается.  Но я того стихотворения не знал. Возможно, тогда в парижском отеле она ждала, что я о нем вспомню?.. Мне прислали его лишь в 1967 году. Это стихотворение появилось в двух вариантах. Ниже я процитирую фрагмент из него по тому письму, которое некогда получил. А вот само письмо:

«Посылаю Вам фотокопию стихотворения из цикла «Ташкентские страницы» из книги «Без времени», Москва-Ленинград, 1965. Первый разговор у меня был с одной приятельницей Ахматовой, которая обратила мое внимание на разницу двух вариантов и сказала, что Ахматова не посмела в первом варианте, который был в свое время напечатан, поместить слово «Варшава» (московское издание 1961 г.), но что теперь это вполне возможно. Моя собеседница спросила, не знаю ли я, о ком написала поэтесса. Ответила ей, что не знаю. А она мне на это: «А я знаю, но не скажу, скажу только, что слово «Варшава» даст вам ключ к ответу».

Через пару дней госпожа Х. (тоже близкий Ахматовой человек) сказала мне: «Не понимаю, почему Вам не захотели сообщить, о ком говорится в этом стихотворении. Был один польский художник, который прибыл в Ташкент во время войны, и которого встретила там Анна Ахматова». Что до меня, (пишет моя корреспондентка) то я убеждена, что единственным поляком, которого она тогда встречала, были Вы».

Это о письме. У меня самого нет сомнений, что стихотворение 1959 года – это поэтическое воспоминание семнадцатилетней давности о той ночи, когда я провожал ее от Алексея Толстого, о вечере, который я описал в книге, где я читал  a livre ouvert [5] Норвида и стихи Балинского и Слонимского, которые дошли до нас из Лондона. Помню слезы на глазах Ахматовой, когда я неуклюже пытался перевести  «Варшавскую колядку»:

                       Рождаешь сына ты, о мать,
                       В Варшаве средь руин,
                       Не лучше ль сразу же отдать,
                       Чтоб был распят твой сын?..

Ахматова обещала тогда это стихотворение перевести. Затем она читала наизусть  cвою  «Ленинградскую поэму». К этому эпизоду я не возвращаюсь, я описал его в книге. Помню, как провожал ее поздно ночью. Сиял месяц.  Дневная жара сменилась прохладой. Оба мы были пьяны стихами. Анна Андреевна не в самой учтивой форме отослала кого-то, кто хотел ее провожать. Тогда она и призналась мне, что смертельно боится за сына.

«Я целовала сапоги всем знатным большевикам, чтобы мне сказали, жив он или мертв – я ничего не знала». И внезапно эта женщина, такая горделивая в гостиной Толстого, этого сталинского сановника, такая отстраненная от всех нас, стала мне по-человечески близка, оказалась другой женщиной и абсолютно трагическим человеком. Тогда она сказала мне: «Сама не знаю, что это, ведь мы почти незнакомы, но вы мне ближе всех людей вокруг». Она могла спокойно говорить со мной, чувствовала иную атмосферу, большую свободу, отсутствие страха, который душил тогда в России каждый вздох у людей, буквально у всех.

Как благодарен я ей за это стихотворение, за то, что она захотела увидеть меня еще раз в Париже, и как не могу простить себе того, что не удалось мне с ней поговорить по душам,  выслушать ее, как бывало однажды, не думал я, что то краткое свидание на людях станет последней встречей, и я больше никогда ее не увижу и уже не скажу ей, чем стали для меня некоторые ее стихи и та ташкентская встреча.

ИЗ ЦИКЛА "ТАШКЕНТСКИЕ СТРАНИЦЫ"

В ту ночь мы сошли друг от друга с ума,
Светила нам только зловещая тьма,
Свое бормотали арыки,
И Азией пахли гвоздики.
 
И мы проходили сквозь город чужой,
Сквозь дымную песнь и полуночный зной, -
Одни под созвездием змея,
Взглянуть друг на друга не смея.
 
То мог быть Стамбул или даже Багдад,
Но, увы, не Варшава, не Ленинград,
И горькое это несходство
Душило, как воздух сиротства.
 
И чудилось: рядом шагают века,
И в бубен незримая била рука,
И звуки, как тайные знаки,
Пред нами кружились во мраке.
 
Мы были с тобою в таинственной мгле,
Как будто бы шли по ничейной земле,
Но месяц алмазной фелукой
Вдруг выплыл над встречей-разлукой...

 

И если вернется та ночь и к тебе
В твоей для меня непонятной судьбе,
Ты знай, что приснилась кому-то
Священная эта минута.

 

В московском издании 1961 года две первых строчки третьей строфы выглядели так:

 То мог быть Каир или даже Багдад,

 Но только не призрачный мой Ленинград...

 

Примечания:

[1] Фрагмент из книги Jozef Czapski. Wyrwane strony. (1993) CС. 37-42, с сокращениями.

[2] Дама во всех отношениях (фр.). Примечание переводчика.

[3] «Культура» – польский ежемесячный литературный и общественно-политический журнал. Издавался в Париже в 1947-2000 годах, основатель и главный редактор Ежи Гедройц.

[4] «1967». 

[5] Без подготовки (фр.) Примечание переводчика.

comments powered by Disqus