01.01.2014 | 00.00
Общественные новости Северо-Запада

Персональные инструменты

Блог А.Н.Алексеева

53 года в России и уже 8000 дней в Америке. Продолжение 1

Вы здесь: Главная / Блог А.Н.Алексеева / Тексты других авторов, впервые опубликованные А.Н.Алексеевым / 53 года в России и уже 8000 дней в Америке. Продолжение 1

53 года в России и уже 8000 дней в Америке. Продолжение 1

Автор: Б. Докторов — Дата создания: 19.06.2016 — Последние изменение: 19.06.2016
Участники: А. Алексеев
Продолжаем публикацию книги Бориса Докторова «Моя жизнь: 53 года в России и уже 8000 дней в Америке».

 

 

 

 

 

 

См. ранее на Когита.ру:

- 53 года в России и уже 8000 дней в Америке

**

 

Докторов Б.З. Моя жизнь: 53 года в России и уже 8000 дней в Америке. М.: ЦСПиМ, 2016. – 91 с. URL: http://www.socioprognoz.ru/publ.html?id=456

 (Продолжение 1)

<…>

 

Е. Рождественская: С радостью отмечу, твоя биография действительно воспитала в тебе вкус к биографическим связям, умножая их не только с течением времени, но и по горизонтали – по вовлекаемым историям родных, друзей и знакомых. Но теперь самое время спросить и о других человеческих связях – о личной жизни.

Б. Докторов: Ясное дело, об этом можно говорить (и молчать) бесконечно долго, но коснусь лишь одного пласта тех событий и чувств. Речь пойдет о нашей дружеской компании, скорее – о ее ядре. В предыдущих интервью я немного рассказывал об этом, но сейчас оправданно вернуться к этой теме и сказать больше.

Так случилось, что мы с сестрой учились в одной школе с Анной Каминской, внучкой известного историка искусств Николая Николаевича Пунина, женой которого до войны стала Анна Андреевна Ахматова. Более того, фасады наших домов выходили на одну и ту же улицу – Кавалергардскую (тогда она называлась улица Красной Конницы) и были разделены лишь несколькими домами. Потом моя сестра и Аня учились на искусствоведческом факультете Академии художеств, и с разницей в пару лет вышли замуж за двух друзей – будущих художников. Конечно, я сразу вошел в эту «команду», и вскоре – моя девушка, с которой мы поженились в 1964 году. Люся – тоже математик и тоже социолог. Она раньше меня начала работать в академической системе, в секторе В.А. Ядова, и некоторые социологи-математики, давно работающие в Институте социологии РАН, к примеру, Галина Татарова, Юлиана Толстова помнят ее.

По современным понятиям, мы оба были безденежными и плохо устроенными в жизни. О себе я уже немного сказал, Люся жила с мамой в большой «коммуналке» в центре Ленинграда. Мама работала заместителем начальника типографии Адмиралтейского завода, тогда известного, крупного кораблестроительного предприятия. Отец Люси, из того, что мне известно, был молодым талантливым инженером-кораблестроителем, редчайший случай, еще до войны его посылали в Англию изучать опыт. Он мог получить бронь, но вступил в Народное ополчение Адмиралтейского завода и защищал Пулковские высоты. И в двадцать с небольшим погиб там в конце лета 1941 г. Мы женились, потому что нам вместе было хорошо, и никаких других внешних моментов не было. Денег на свадьбу в ресторане у нас не было, наши комнаты не позволяли принять большого количества друзей. Помогли знакомые, они жили недалеко от нас в квартире, в которую временно переселяли людей, когда в их домах делался капитальный ремонт. Там оказалась свободной большая комната, притащили туда огромный стол (друг дал), стулья и табуретки, положили на них какие-то доски, принесли из дома выпивку и закуску, и все чудесным образом отметили. Возвращались мы после свадьбы домой втроем: Люся, ее мама и я. И тогда я сказал: «Все. Еще одной свадьбы мне не  надо». Прошло более 50 лет, вместивших в себя много радостного, светлого, доброго и много тяжелого, драматичного. Но мы – вместе; «еще одной свадьбы» у меня не было.

Все мы были студентами и проводили осенние вечера и зимние каникулы в «Будке», небольшом, очень скромном домике Анны Андреевны Ахматовой в поселке Комарово под Ленинградом, перефразируя известный слоган, моя сестра говорила: «Спасибо Анне Андреевне за наше счастливое детство». Было доброе, беззаботное время, к нам туда приезжали и наши друзья, гуляли, катались на лыжах и на финских санях, нас мало что волновало, был просто треп. И точно, скорее всего, никакой политики, для нас ее не существовало. Когда-нибудь я расскажу о людях той «тусовки» (конечно, такого слова тогда не было), а сейчас – немного о моей сестре и ее муже, Аскольде Ивановиче Кузьминском.

Моя сестра окончила Академию художеств в 1965 году и через пару лет стала работать экскурсоводом в Эрмитаже. И это – на всю жизнь. Она очень любила свое дело, массу читала, при первой возможности, конечно, уже после перестройки, ездила во Францию, в другие страны, чтобы, наконец, увидеть те картины или того художника, о которых она и так многое знала из специальной литературы. Оля проработала там без малого полвека и пользовалась огромным уважением. Невиданное дело, когда она умерла (в 2012 году), гражданская панихида по ней – простому экскурсоводу – состоялась в Эрмитаже, в красивом зале у «Октябрьской лестницы», в который можно пройти непосредственно через Октябрьский подъезд с Дворцовой площади или со стороны набережной Невы.

Оля всю жизнь прожила в той квартире, в тех комнатах, в которые мы въехали в 1945 году, вернувшись из эвакуации. Когда я приходил к ней, я всегда немного возвращался в детство, в школьные-студенческие годы. И когда я уже из Америки приезжал в Петербург, я возвращался «домой», туда приходили все наши друзья. С ее смертью город как-то отодвинулся от меня. Странно, но теперь Москва, хотя я в ней никогда не жил, мне стала ближе, чем Петербург, а если мысленно, то я возвращаюсь в Ленинград, не в Петербург.

Несколько лет назад я написал эссе о ее муже, назвав текст: «Аскольд Кузьминский: его творчество знакомо миллионам, его имя знают немногие». На основании чего я сказал, что сделанное им знакомо миллионам? Это – очевидно. Он – автор эмблемы Петербургского метро — буквы «М», с которой все настолько сроднились, что не замечают её. Ему принадлежит эмблема Елисеевского магазина – наиболее известного и красивого в городе продуктового магазина, расположенного в самом центре исторической части Санкт-Петербурга. В 1995 году Кузьминским была завершена полуторагодовая работа над логотипом Государственного Эрмитажа; его можно увидеть на афишах, книгах и альбомах, издаваемых музеем, на входных билетах и буклетах выставок. Все это незаметно вошло в художественную, культурную атмосферу города, стало ее составной частью. Существует без авторства, живет само  по себе, как народная песня.

Но работы Кузьминского не получали должного признания, он оставался известен прежде всего в узком кругу людей, знавших его лично. Он не выставлялся на крупных художественных выставках, о нем не писали центральные газеты, он не делал портреты передовиков производства, его не осаждали журналисты. Он не стремился к расширению профессиональных контактов, не участвовал в гонках за грантами. Не сидел в президиумах и не был диссидентом. Его влекла тонкая, камерная работа, он искал простые, негромкие выразительные средства. И всегда был скромным, даже стеснительным.

Кузьминским оформлено множество книг, но сейчас я расскажу лишь об одной его работе – удивительно живом графическом портрете Анны Ахматовой. Историю этой работы (1965 г.) он сам рассказал в своей небольшой книге ««Memoire» с подзаголовком — «Двести лет со дня рождения Александра Пушкина и сто десять лет со дня рождения Анны Ахматовой».

«Анна Андреевна как-то сказала, что ей надоели во всех изданиях одни и те же ее портреты (Альтман, Анненков и т. д.) Нет ли новых, молодых дарований.

Накануне мне был подарен “Реквием” (в машинописном варианте), я переплел его и на обложке нарисовал портрет автора.

На следующий день принес свое творение. Анна Андреевна долго рассматривала:

— Пожалуй, подпишу Вам “Реквием”, хотя никогда этого не делала. И этот портрет пригодится. И эти печальные брови».

Потом Ахматова уехала в Англию, потом в Москву, потом Анны Андреевны не стало...».

Летом 2012 года в Петербурге в музее Анны Ахматовой проходила выставка ее портретов. В официальной информации об этом событии отмечалось, что выставка открывалась графическим портретом Ахматовой, нарисованным Амедео Модильяни. Также на ней были представлены канонические изображения поэтессы, созданные Николаем Тырсой, Владимиром Фаворским, Аскольдом Кузьминским, Гавриилом Гликманом и ряд других работ. Кто знаком с историей российской графики, согласится с тем, что Кузьминский здесь назван в ряду выдающихся художников. Этот портрет Ахматовой — яркий пример стиля Кузьминского. Несколькими линиями создан оригинальный портрет Ахматовой, в котором соединены классические образы поэта, восходящие к Модильяни и Натану Альтману.

И закончу я эту часть воспоминаний рассказом о подарке, который я получил от Ахматовой. Как-то Аня Каминская дала мне письмо к Ахматовой, написанное выдающимся математиком XX столетия Андреем Николаевичем Колмогоровым, который в первой половине 1960-х интересовался математическим анализом стихосложения. К письму, в котором Колмогоров писал, что из русских поэтов ему наиболее близок Александр Блок и одновременно он высоко ценит поэзию Ахматовой, прилагались оттиски двух его статей. От меня требовалось «по-простому» объяснить Ахматовой их содержание. Прочел, был готов, и вот представился случай рассказать Анне Андреевне о содержании этих работ, надо было сопроводить ее из Комарово домой. Договорились с кем-то о машине и поехали. Подарок Анны Андреевны за мой «труд» был сделан, скорее всего, в 1965 или 1966 годах, но он навсегда остался со мной. Она показала мне, что если ехать по Суворовскому проспекту от Невского к Смольнинскому собору, то это белоголубое здание Франческо Растрелли поначалу, как и положено, приближается, а потом, вопреки законам зрительного восприятия, вдруг начинает удаляться. Не знаю, был ли этот эффект предусмотрен зодчим, но он был обнаружен поэтом.

Со смертью Ахматовой заканчивался важный этап жизни всей нашей дружеской компании. На нас ни в коей мере не распространяется понятие «ахматовские сироты», оно — о другом. Не стало «Будки», прекратились наши Комаровские встречи, закончилось время ранней молодости; во многом безрассудной, свободной, не угнетающе безденежной и не очень задумывающейся о завтрашнем дне. Но вскоре «воскресла» Новинка, семья Ани купила дом, с которым мы с сестрой породнились в детстве. После отъезда в Америку моя дружба с той семьей сохранилась, мы даже породнились. Значит и моя связь с Новинкой не оборвалась. Да, так мир сложился...

Когда складывается такое личное отношение, то и потеря ощущается остро. Простился ли ты с Ахматовой?

Я не могу сказать о каких-либо отношениях с Ахматовой, я и видел-то ее редко и мне не приходилось, кроме описанного случая, общаться с ней лично. Но, конечно, в ее похоронах мы все принимали участие. Иного просто не могло и быть.

Во-первых, в Никольском соборе, одном из главных в Ленинграде проходила многолюдная панихида, для того времени – дело крайне необычное. Откуда люди узнали, что в «Николе» отпевание Ахматовой? Вот уж точно, слухами земля полнится, все не смогли попасть в собор, чтобы не возникла давка, многие сцепились руками и образовали кольцо вокруг гроба. Потом гроб перевезли в Дом писателей, там состоялась гражданская панихида, на которой выступали Михаил Дудин, Ольга Бергольц, еще кто-то из официально признанных поэтов. Мне кажется, было холодно и скучно... затем вся процессия отправилась к Фонтанному дому, где до войны жила Анна Андреевна и на ул. Ленина – последнее ее место жительства. После всего этого процессия двинулась в поселок Комарово, где было старое, оставшееся еще с финских времен – почти сельское мемориальное кладбище. Уже потом, в Диалогах Соломона Волкова с Иосифом Бродским я читал, что Бродскому, когда уже в Ленинграде проходила церковная панихида, удалось при поддержке каких-то литераторов получить разрешение на захоронение Ахматовой в Комарово, а затем, уже было поздно, за поллитры уговорить могильщиков делать свою работу. Дорога на кладбище была засыпана снегом, автобус пришлось остановить далеко от кладбища. Гроб несли по очереди на плечах. У могилы, по русскому обычаю снова открыли гроб и батюшка совершил прощальную службу. Там были Арсений Тарковский, молодые Евгений Рейн, Анатолий Нейман, Иосиф Бродский еще какие-то поэты. Очень официально зачитал текст Сергей Михалков. Со слезами на глазах что-то тихо говорил Тарковский. Потом подходили к могиле и бросали поверх гроба землю, а когда надо было уже доделывать могилу, меня, как не родственника, родные Ахматовой попросили поработать лопатой. Рядом со мною тоже самое делал крепкий рыжеватый парень. На могиле водрузили высокий деревянный крест, сделанный на Ленфильме по заказу Алексея Баталова.

Уже позже, возвращаясь после недолгих поминок в электричке в город, мне сказали, что сидевший на другой скамейке рыжеватый парень – Иосиф Бродский. Все описанное, кроме, конечно, поездки в электричке, отражено в долго запрещенном фильме Семена Арановича «Похороны Ахматовой» < https://www.youtube.com/watch?v=_JUR2UnYVhE >.

 

В хронологическом отношении мы остановились на твоем поступлении в аспирантуру. Чем из того времени ты хотел бы поделиться?

Сегодня я могу сказать, что аспирантуру воспринял не как период работы над диссертацией, а как время для работы над тем, что хочется. Формально, моим руководителем был Виктор Павлович Скитович, вошедший в историю разработки теории вероятности как автор теоремы Скитовича-Дармуа. Не пытаясь рассказать значение этой теоремы, отмечу, что и сама ее постановка и метод ее доказательства сначала ввели в сомнение крупнейших специалистов в этой области математики; настолько все было неожиданным и красивым. Но я избрал себе иную тему, так что реально моим руководителем был Калинин, который к тому времени, имея уже интересные результаты, не торопился с подготовкой диссертационного «кирпича».

Вообще, насколько я понимаю сегодня, в аспирантские годы я скорее искал исследовательскую область, в которой я чувствовал бы себя комфортно, чем систематически решал какую-либо задачу, данную наставником или найденную самостоятельно. Если бы не «те книги», о которых рассказал мне Евгений Гамалей, то в годы учебы на матмехе отыскал бы некую четко сформулированную проблему и искал бы пути ее решения. Но к окончанию факультета я освоил многие понятия, разделы биологии, в частности, генетики, а первые беседы с Б.Г. Кузнецовым подвели меня к философии науки и истории математики и физики. И мне не хотелось все это оставлять.

Так или иначе, но в центре моего аспирантского исследования оказались две темы многомерной статистики: во-первых, я продолжал свой дипломный проект (дискриминантный анализ), во-вторых, меня все более захватывала методология факторного анализа. И если в первом случае мне в целом было ясно прикладное значение метода и понятна схема измерения набора анализируемых признаков: анатомические параметры живых организмов, например, размер органов насекомых или характеристики черепов представителей разных рас, то факторный анализ подвел меня к почти неизвестному мне: к психофизиологии и психологии человека. Пришлось самостоятельно изучать теорию тестов и знакомиться с самыми первыми работами по корреляционному и факторному анализу. В поле моего зрения оказалось прошлое математических методов, которые я знал в современном изложении, но не представлял, как они возникли и какие претерпели изменения. Одновременно я стал задумываться о том, что недостаточно знать формулы и алгоритмы, носящие имена Фрэнсиса Гальтона, Карла Пирсона, Чарльза Спирмена и других, необходимо иметь представление о жизни и работах этих ученых. В то время, когда я начинал освоение факторного анализа, психологические исследования в СССР только стали восстанавливаться после трех десятилетнего запрета, отечественной литературы по этой тематике не было. Поскольку философские воззрения Пирсона резко критиковались Лениным, постольку и его классические исследования по биометрике не анализировались. Приходилось все искать в чудом сохранившихся в Публичной библиотеке английских журналах и в немногочисленных книгах. Постепенно некий общий, слабо осознававшийся интерес к биографиям ученых, рационализировался и проецировался уже не на создателей физики (имею в виду работы Б.Г. Кузнецова), а на ученых, сделавших шаг от нематематизированной теории Дарвина к математическим моделям законов эволюции.

Напрямую это не относилось к моему диссертационному исследованию, но в моем понимании методов, математические свойства которых я изучал, знание истории казалось мне необходимым. В начале 1969 года я опубликовал в единственном тогда психологическом журнале «Вопросы психологии» небольшую статью «Об использовании методов факторного анализа в работах советских исследователей» [5]. Учитывая, что в то время срок прохождения статей в журналах был немалым, что я был начинающим, никому не известным автором, что – безусловно – я затратил значительное время для поиска публикаций советских психологов по факторному анализу, а также – для подготовки текста статьи, могу предположить, что уже в первой половине 1967 году я решился на проведение историко-науковедческого исследования. Думаю, что обзор получился неплохим, во всяком случае обращение к порталу «Научная электронная библиотека диссертаций и авторефератов» ( www.dissercat.com/ ) показало, что и через сорок лет диссертанты ссылались на эту работу.

Все описываемое давно было и детали забылись, но к лету 1967 года, когда оставалось полгода до завершения аспирантуры я был спокоен. Кое-что было сделано, были публикации, к тому же я не волновался за распределение; понимал, что без работы не останусь. Но произошедшее на комиссии по распределению не просто оказалось в полной мере неожиданным, но определившим всю мою дальнейшую жизнь.

Что же случилось? А то, что среди немалой группы аспирантов матмеха, судьба которых решалась в тот день, мне единственному было предложено место вне Ленинграда, хотя даже не ленинградцы были направлены в разные «почтовые ящики» в городе или в ближайших пригородах. Мне же нашлась лишь позиция на кафедре математики Лесотехнической академии в Архангельске. Я не подписал это распределение. Конечно, никто не объяснял мне причину моей «высылки», но я – во всяком случае тогда – видел ее в только что прошедшей «Шестидневной войне» между Израилем и рядом арабских стран и проявлением государственного антисемитизма в стране; замечу, это было вообще впервые за все годы обучения на матмехе. Но, в моей жизни многое «не так»; в проведенных мною интервью мне не раз приходилось читать, что еврейство моих собеседников осложняло их путь к образованию, в аспирантуру, затрудняло трудоустройство. Меня же случившееся на распределении прямиком, но не сразу привело в социологию.

 

Если это было распространенным явлением, то, как ты думаешь, твой шок объясняется твоей «недосоциализированнойстью», или наивностью, или еще чем-нибудь? Ты не готовился к такой возможности?

Я тогда не знал и сейчас не знаю, как проходили в те годы распределения аспирантов, но я никогда не слышал, чтобы математиков, да еще ленинградцев, не трудоустраивали в городе. Безусловно, я к такому развороту событий не был готов.

Случившееся оказалось не только шоком для меня, но и неожиданностью для людей, знавших меня как студента, одного из организаторов математической школы-интерната и математика, помогавшего психологам в обработке их наблюдений. За пересмотр этого распределения ходатайствовали парторг матмеха профессор Алексей Алексеевич Никитин, инициатор создания этой школы, и член парткома Университета известный психолог, профессор Евгений Сергеевич Кузьмин. Оба они были весьма уважаемыми людьми в Университете, инвалидами войны. Одновременно я сам обращался в разные организации; ответ был однотипным: «Получи освобождение от распределения, мы тебя берем». Но первое в то время было выше моих возможностей. Работу над диссертацией пришлось приостановить, время до завершения аспирантуры стремительно сокращалось, из жилищной конторы уже пришел запрос о месте моей работы.

Думаю, что в январе 1968 года мой приятель, физик (опять физик !), слушавший на факультете известные лекции Игоря Семеновича Кона, предложил мне сходить на какую-то открытую лекцию на факультете психологии и там познакомил меня с Коном. Я сказал Игорю Семеновичу, что я – математик и ищу работу. Кон пригласил меня на семинар, на котором сотрудники Владимира Александровича Ядова обсуждали общие концепции диспозиционной теории. Пришел, мало что понял, но встретил там знакомую по матмеху Галю Саганенко, теперь – известный социолог, профессор Галина Иосифовна Саганенко. Она сказала, что работает в команде Ядова, я – что ищу работу. И разошлись. Но через несколько дней мы случайно встретились на матмехе, она – как всегда – торопилась и лишь сказала, что есть социолог с бородой Здравомыслов, которому нужна консультация по обработке результатов социологического исследования. Дала его телефон и побежала дальше.

Позвонил я неизвестному мне Здравомыслову, сослался на Саганенко, объяснил, кто я и в чем заинтересован. Андрей Григорьевич попросил меня прийти через пару дней в Главный Зал Университета, в котором чествовали одного из профессоров философского факультета. На мой вопрос, как я там найду его, Здравомыслов ответил: «Спроси у любого, меня там почти все знают». Пришел, спросил, мне указали на невысокого человека, который в тот момент говорил с Е.С. Кузьминым, которого я знал и который знал меня. Я подошел, представился, и Здравомыслов попросил меня не уходить, а найти его по завершению чествования. Так я и сделал. Переговорив со мною несколько минут, Здравомыслов попросил меня через день-два прийти в Таврический дворец. Еще ничего не зная, я в назначенное время пришел и удивился, что при входе меня остановил постовой в военной форме, попросил предъявить паспорт и куда-то позвонил. Вскоре пришла очень миловидная молодая женщина и повела меня к Здравомыслову. Для меня, привыкшего к достаточно вольной, демократичной системе общения матмеха, все было новым, несколько настораживающим.

Все мое детство, юность и ранняя молодость прошли в 20 минутах ходьбы от Таврического дворца, но когда что-либо знаешь «всегда», то и не замечаешь этого, я не знал, что в нем размещалась Ленинградская высшая партийная школа (ЛВПШ), кузница кадров для КПСС. Здравомыслов недавно был назначен заведующим кафедрой марксистско-ленинской философии, и одновременно был одобрен его план создания при кафедре социологической группы. Поговорили, и неожиданно для меня мне было предложено заполнить «Личный листок по учету кадров». И буквально через несколько дней – 12 февраля 1968 года – я стал членом этой группы в должности преподавателя кафедры. Автоматически я стал социологом; получается, что почти полвека назад.

Более того, на протокольной встрече нового сотрудника с парторгом Школы мне было разрешено обратиться к нему, если меня начнут донимать вопросами о том, где я работаю, не получив освобождение от распределения.

Прошло почти сорок[A1]   лет, и в ходе интервью со Здравомысловым я спросил его: «Один вопрос совсем личного плана: как тебе удалось взять в Высшую партийную школу меня – беспартийного еврея, без философского образования и далекого от всякой политики, к тому же по распределению обязанного уехать из Ленинграда?». Вот его ответ: «Еврей ты или не еврей, это для меня ни тогда, ни потом не имело никакого значения. По-моему, я тебя рекомендовал в ряды КПСС, так что недостаток “отсутствия партийности” был устранен. Я на тебя посмотрел и понял, что из тебя может получиться неплохой сотрудник, который как раз был мне нужен. Твой взгляд говорил, что ты открыт новым идеям, умеешь учиться и вполне способен освоить новую дисциплину. Что касается высших инстанций, то мне был дан, как говорится, “карт-бланш”, которым я и воспользовался. Кроме того, насколько я помню, мне тебя рекомендовал Евгений Сергеевич Кузьмин. Во время моего студенчества он был одним из наиболее авторитетных членов руководящей группы философского факультета».

Вот о чем тогда успели переговорить Здравомыслов и Кузьмин. Они в общем определили мою профессиональную жизнь. Пожалуй, больше.

 

Обретение профессии

 

Ты описал сложнейший поворотный момент жизни. Кто знает, как сложилась бы твоя работа в Архангельске. Но в этот момент связи, друзья-знакомые, репутация – сработали на «спасение». Тем не менее, возник новый вызов – подвижки в профессиональной идентичности. Как же развивалась эта новая линия? Какие новые ресурсы пришлось осваивать и предъявлять?

Я не думаю, что получилось бы что-либо путное из моей работы в Архангельске. Все же начинающий ученый должен, особенно в первые годы, работать в сильном, профессиональном коллективе, чего, скорее всего, не было в Архангельске.

Если же говорить о моем социологическом обучении, которое продолжалось четыре с половиной года и завершилось 1 сентября 1973 года моим переходом в Институт конкретных социологических исследований АН СССР, то, по-видимому, имеет смысл говорить о трех его составляющих

Первый пласт – ознакомление с основными понятиями социологии.

Сейчас легко увидеть, с чего началось мое знакомство с социологией, это, прежде всего, курс лекций, читавшийся Здравомысловым в ЛВПШ в 1967-1969 годах, который лег в основу его книги: «Методология и процедура социологических исследований». Безусловно, многое в материале тех лекций было для меня новым, но все же – освоив до того самостоятельно ряд общенаучных книг позитивистской направленности, я с легкостью воспринимал рассуждения Здравомыслова о роли метода в социологии и описание различных приемов сбора и анализа социологической информации. Столь же «естественными» были для меня и построения, изложенные в первом, тартуском издании (1968 г.) книги Ядова по методологии социологического исследования. Тем более, что в то же время я прочел в оригинале и переводе книгу Гуда и Хатта по методам социологии, сделанном Здравомысловым; и он, и Ядов в своих работах опирались на эту книгу.

 

Могу ли я здесь задать вопрос, который непрост. Первая волна советских учебников по социологии – ведь они безусловно связаны с переводческой работой и рецепцией западного социологического мейнстрима. Шла ли кулуарно дискуссия на эту тему? Ведь и сейчас, да и в в конце 90-х звучали упреки в некритичном заимствовании методологии.

Сейчас я знаю, что такая дискуссия шла, но тогда ее волны не доходили до меня. Я был совсем новичком и в подобных дискуссиях участия не принимал. Но недавно я провел большую работу по изучению того, кто же перевел Гуда и Хатта. Странно, все это было в начале 1960-х, но многое позабылось. Когда я беседовал с А.Г. Здравомысловым, он вспомнил о переводе этой книги. Через пару лет я начал интервью с Эдуардом Викторовичем Беляевым, одним из первых сотрудников первой в СССР социологической лаборатории Ядова-Здравомыслова, и узнал от него, что он переводил Гуда и Хатта. Беляев уже несколько десятилетий живет в Америке и давно не участвует в российской социологической жизни. Здравомыслова уже не было в живых. Ядов помнил, что Беляев и Здравомыслов имели отношение к переводу, но кто и как переводил, забыл. Кон, помнил, что именно он «подложил» книгу Ядову, помнил, что ее начинал переводить Беляев, но деталей не знал. Олег Борисович Божков нашел в домашнем архиве рукопись перевода (книга так и не была издана), которая считалась утерянной, но на титуле переводчиком был указан Ядов, хотя он – по его собственным словам – переводом не занимался. Постепенно раскручивая это событие, было установлено, что Ядов поставил свою фамилию, так как Беляев уже эмигрировал, и его имя по тогдашним правилам не должно было фигурировать на документе. Выяснилось и то, что Беляев записывал лишь фрагменты перевода, но всю книгу перевел все же Здравомыслов. Я спросил Беляева, были ли сложности с переводом терминов, понятий. Приведу его ответ: «Абсолютно не помню. По-моему, нас это не очень занимало. Мы просто, по-моему, пользовались английскими вариантами терминов. Но один забавный эпизод помню: читая, я набрел на слово “babysitter”. Мне казалось, что оно настолько вне контекста, что я не понимал о чем идет речь (и другие тоже). Я спросил Игоря Кона, который часто бывал на наших семинарах, и он объяснил, что действительно речь идет о “няне”». Я думаю, Лена, что это не единственный случай в истории переводов западной литературы в те далекие годы.

Теперь, возвращаясь к процедуре моего вхождения в социологию, замечу, что более сильное впечатление, чем содержание лекций Здравомыслова произвела на меня их форма. 8 сентября 2005 года, объясняя Здравомыслову цели интервью, которое я хотел у него взять, я писал ему: «Отмечу, что твои тексты очень авторские, личностные, прежде всего в логическом (отчасти - языковом) отношении... читая их, я всегда вспоминаю еще те твои лекции, которые я слушал [БД: в ЛВПШ]... ты не только обращался к аудитории, но всегда старался общаться с самим собою. Много воды утекло, тогда я был более психологом, чем сейчас, и находился под влиянием общения с Палеем и книг Бодалева. Я помню твою жестикуляцию левой рукой – это (по Палею или Бодалеву ?) диалог с самим собою...». Этот пассаж не остался незамеченным Здравомысловым, при нашей встрече в Москве в 2006 году он подарил мне свою книгу о восприятии немцами русских с надписью: ««Дорогому Борису Докторову. На память о первых лекциях, на которых автор жестикулировал левой рукой. А. Здравомыслов». Такой диалогичности в лекциях философов на матмехе я не встречал.

Вторая составляющая моего социологического университета – приобретение опыта организации сбора данных и математической обработки информации; я сразу же был подключен к исследованию, для осуществления которого и был взят на работу. Это было начало, допускаю, одного из наиболее продолжительных в советской социологии мониторинга бюджетов времени; он мало известен, так как изучалось рабочее и нерабочее время сотрудников всех райкомов КПСС Ленинграда, и автоматически были засекречены не только итоги замеров, но и сам факт исследования. О сверхсекретном характере того исследования вспоминал в нашем интервью А.Г. Здравомыслов: «В 1969 году на основе курса лекций для слушателей ЛВПШ я издал книгу “Методология и процедура социологических исследований”. Там была таблица распределения бюджета рабочего времени сотрудников районных комитетов партии. Выяснилось, что публикация такого рода данных противоречит инструкции ЦК КПСС, изданной еще в тридцатые годы! Б.К. Алексеев [БД: высокопоставленный сотрудник Ленинградского ОК КПСС] попросил меня сдать все материалы социологической группы ЛВПШ и объявил о моем отстранении от этой деятельности. <…> Отдел науки предложил мне на выбор: либо остаться в ЛВПШ без всяких занятий социологической работой, либо вновь вернуться в Академию наук, в ИКСИ <…> Я выбрал второй вариант».

Мое участие в этом исследовании заключалось в организации кодирования самофотографий временных затрат, запись временных затрат велась на протяжении недели, и математической обработки собранной информации. По тем временам это было непросто. Жалко, но лишь недавно я узнал, что первое исследование первой в стране социологической лаборатории, созданной Ядовым и Здравомысловым, было сделано методом самофотографии бюджета времени рабочих; было 100 человек и исследование продолжалось неделю. Так что исследование, проводившееся в ЛВПШ, – прямое продолжение того пионерного проекта.

Третий пласт – получение научной степени. Вхождение в социологию и необходимость осваивать язык этой науки, занятия репетиторством по математике, чтобы хоть как-то поддержать материальное положение нашей семьи, вскоре после рождения сына летом 1967 года моя жена оставила работу, привели к тому, что я отошел от «Биометрического семинара» и минимизировал контакты с факультетом психологии. Однако мысль о том, что надо закончить кандидатскую диссертацию не отпускала меня. Насколько я помню, Здравомыслов спрашивал меня, не хочу ли я сделать работу по социологии, но мне не хотелось начинать все сначала. Я оформил сделанное до момента распределения и получилось две главы, которые вместе составляли исследование по прикладным вопросам многомерного статистического анализа. В октябре 1969 года от матмеха отделился факультет прикладной математики, и я думал защитить работу там, тем более, что мой руководитель по аспирантуре В.П. Скитович был там заместителем декана. Но Совета по защитам еще не было, а       ждать было не очень интересно. И в тот момент один из математиков – не знаю, серьезно или в шутку – сказал, ты много сделал для психологов, они должны дать тебе степень. Конечно, я не стал обращаться туда за степенью, но подумал, а не расширить ли одну из глав подготовленной рукописи, сконцентрировав все на факторном анализе, и не защитить ли эту работу по психологии?

Итак, наверное, в конце осени 1969 года я засел за подготовку нового текста. Первое, с чем я столкнулся, с неумением писать развернутые тексты, тем более – психологические. Математические тексты – совсем другие, они - формульные, слова играют лишь роль связок. Первые страницы новой диссертации писались с огромным трудом, но все же я учился писать, и текст постепенно рос. И здесь – обстоятельства помогли. Как молодого сотрудника, не очень загруженного преподаванием (мне дали небольшое количество часов по математике на кафедре экономике), меня откомандировали в штаб по подготовке и проведению Всесоюзной переписи населения 1970 года. Был некий предварительный тренинг, потом – раскладка документов, знакомство с выделенным мне маршрутом, собственно работа в поле и, наконец, участие в проверке полноты заполнения переписных листов. Не помню, на какой срок меня откомандировали (собственно перепись проходила с 15 по 22 января 1970 г.), но те несколько недель очень помогли мне в работе над диссертацией. Я быстро справлялся с тем, что должен был делать в Штабе, и потом спокойно работал в Публичной библиотеке на Невском проспекте. В 1968 и 1969 гг. у меня было опубликовано восемь статей и тезисов, что вполне соответствовало требования, предъявляемым к работам кандидатского уровня. Так что о публикациях я не волновался.

К началу лета был готов текст, и я пошел с ним к И.М. Палею, под руководством которого я осваивал искусство интерпретации результатов факторизации корреляционных матриц, с просьбой стать титульным руководителем работы. Он все посмотрел и, к моему сожалению, отказался, сказав, что лучше, если им станет декан факультета, один из крупнейших советских психологов Борис Герасимович Ананьев. Значение этого шага я понял с годами, конечно, исследование по факторному анализу, сделанное математиком, требовало более мощной внешней поддержки. Ананьев знал меня по выступлениям на семинаре его кафедры, в русле его концепции комплексного исследования человека работали сотрудники, материалы которых факторизовались, он рекомендовал 2-3 мои статьи в журналы и сборники.

Пролистав текст, Борис Герасимович сделал одно, но достойное академика замечание; надо внимательнее рассмотреть вопросы миграции факторного анализа в различные отрасли психологии и вообще порассуждать о миграции метода в науке. Вряд ли я тогда в ходе 10-15-минутной встречи верно понял смысл слов Ананьева, но я постарался максимально учесть его предложение. Реальную же глубину его идеи, мне кажется, я оценил уже в начале 2000-х, когда изучал зарождение технологии опросов общественного мнения в США.

В завершение беседы Ананьев спросил, сдан ли у меня кандидатский минимум по психологии. Я сказал, что еще нет, хотя я даже не начинал готовиться к нему. Он вызвал секретаря кафедры и попросил ее включить меня в группу тех, кто будет сдавать минимум в ближайшее время. Выйдя из кабинета Ананьева, зашел за программой экзамена, это был длинный перечень вопросов и на нескольких страницах список литературы. Но самым убийственным было то, что экзамен должен был состояться недели через три. Отступать было некуда, я пошел сдавать экзамен вместе с теми, кто изучал психологию пять лет по университетской программе и готовился к экзамену уже в аспирантуре... Конечно, выглядел я бледно, но «тройку» поставили.

В течение лета и начала осени я дорабатывал текст диссертации, и в начале нового учебного года снова пришел с ним к Ананьеву. Борис Герасимович очень удивился тому, что текст еще без переплета, попросил переплести, а ему занести страницу с оглавлением. На ближайшем Совете мне назначили официальных оппонентов и утвердили автореферат. Не помню, в каком режиме я жил следующие несколько месяцев, но в конце декабря 1970 я успешно защитился. Работа называлась «Факторный анализ в психофизиологическом исследовании человека». Еще через три месяца пришла открытка из ВАК, сообщавшая о присвоении мне ученой степени кандидата психологических наук. Я думаю, что решение было принято столь быстро, потому что руководителем был академик АПН Б.Г. Ананьев, первым оппонентом – чл.корр. АПН В.Д. Небылицын, а вторым оппонентом – к тому времени уже известный психолог, кандидат (вскоре доктор) наук В.А. Ганзен.

В то время факторный анализ входил в «моду», и я оказался единственным в Ленинграде, кто в целом знал его историю, математическое обоснование и важнейшие алгоритмы, умел обработать данные и владел методологией интерпретации итогов расчетов. У меня было желание, и существовал запрос на продолжение исследований в области теории и практики факторного анализа, но разворачивать это направление в ЛВПШ было невозможно, тем более, что в 1969 году Здравомыслов вынужден был уйти из этого вуза. К тому же произошли два события, лишившие меня возможности рассчитывать на внешнюю поддержку. В мае 1971 года после серии инфарктов умер Б.Г. Ананьев, а 1 октября в авиакатастрофе в погиб В.Д. Небылицын, которому было лишь 42 года.

 

Борис, я бы отметила здесь невероятно острый по совокупности момент, с одной стороны, ты приобрел максимум на то время профессиональной зрелости и уникальной квалификации, а, с другой, драматические обстоятельства лишают тебя поддержки и статуса «ведомости». Как ты распорядился этой неожиданной свободой?

Я был на похоронах Ананьева, виделся там с Небылицыным. Ужаснулся, когда узнал о его гибели, самолет, на котором он с женой летел, по-моему, из Адлера, через несколько минут после взлета упал в море...

Но ты уже заметила, я привык работать самостоятельно и достаточно легко переходил из одной области исследований в другую. Выше я тебе немного рассказал о Б.Г. Кузнецове, недавно я в который раз перечитывал его небольшую книжку «Встречи», в которой он вспоминал о людях, оставивших яркий след в его жизни, и реально формировавших его понимание науки. Назову лишь некоторых из этих общеизвестных имен: Г.М. Кржижановский, В.Л. Комаров, В.И. Вернадский, Я.И. Френкель, И.Е. Тамм, А.Ф. Иоффе, Фредерик Жолио-Кюри, Луи де Бройль; и это не все те, кому посвящены специальные главки, но почти в каждой вспоминаются и другие значимые для развития науки люди. И вот в разделе о встречах с Президентом АН Комаровым Б.Г., говоря о некоторой хаотичности своих интересов, приводит в несколько перефразируемом им виде высказывание Ларисы Рейснер: «Если у Вас слишком много различных научных склонностей, то еще не все потеряно: Вы можете стать историком науки». Конечно, Б.Г. имел в виду себя, но теперь я тешу этой фразой и себя.

В начале 1971 года, после трех лет работы в ЛВПШ, закончился первый этап моего вхождения в социологию, к тому времени я в целом был знаком с основными работами отечественных социологов, но имел крайне ограниченный, скудный опыт участия в полевых исследованиях; бюджетное обследование и еще один опрос на нескольких предприятиях города. Поэтому в апреле 1971 года я с интересом воспринял мое включение Здравомысловым во временную группу, созданную Обкомом КПСС, для изучения (в лексике того времени) участия рабочих в управлении делами коллективов. То была в буквальном смысле «звездная команда», собранная из ученых разных институций: Леонид Бляхман, Андрей Здравомыслов, Борис Фирсов, Овсей Шкаратан и Владимир Ядов. Я отвечал за обработку информации на ЭВМ. Успешное осуществление этого проекта привело Ленинградский обком партии к решению о создании системы по изучению общественного мнения работающего населения города и поручили выполнение этого никому не понятного дела Борису Максимовичу Фирсову.

О феерическом организационном опыте и огромной трудоспособности Фирсова я слышал и раньше, многие среди сотрудников ЛВПШ работали с ним, как тогда говорили, «в комсомоле» и в «партии». Но познакомились мы с ним в ходе проведения названного исследования. По-видимому, он пригляделся ко мне, и уже зная меня в работе, договорился с ЛВПШ о включении меня в его группу (вместе с ним это было три человека). Вспоминая прошедшие с тех пор четыре с половиной десятилетия, могу с уверенностью сказать, что произошедшее в силу двух обстоятельств имело принципиальное значение в моей жизни. Первое – методология, технология изучения общественного мнения навсегда, стали главной темой моих исследований; второе – работа и дружба с Фирсовым стали одной из главных составляющих всей моей жизни.

В 1971 году мне исполнилось 30 лет, Фирсову – 42. Но нас разделяли, не просто 12 лет, критически несопоставим был наш жизненный опыт. У меня: долгие годы учебы и три года работы, тогда как описание прожитого Фирсовым уже тогда составило бы толстую книгу захватывающего содержания. Все 900 дней Ленинградской блокады, законченный с отличием Электротехнический институт, ответственная работа в комсомоле и руководство центральным в городе райкомом партии, в котором располагались все творческие союзы города, многие театры, Эрмитаж и другие главные музеи города. Фирсов был первым директором Ленинградского телевидения, и эти годы вошли в историю телевидения как «золотые». Затем было его «громкое» освобождение от этой должности и дневная аспирантура по социологии под руководством давнего друга – Владимира Ядова, обстоятельное изучение в Англии опыта Би-Би-Си, защита кандидатской диссертации на базе представительного опроса ленинградской телеаудитории. Уже к тому времени Фирсов побывал во многих странах, имел дружеские отношения с руководителями средств массовой информации Восточно-Европейских государств и прочее.

По-видимому, мне нужен был контакт с человеком старше меня с целью уточнения[A2]  своих политико-идеологических и жизненных ориентиров. В ЛВПШ я встречал и убежденных ленинцев-сталинистов, и людей, принявших идеалы политической «оттепели». Среди последних я назову, конечно же, А.Г. Здравомыслова и моего советчика в сложных жизненных проблемах профессора Юрия Яковлевича Баскина, юриста, историка философии и социолога. Ярким, убежденным «шестидесятником» был и Фирсов, воззрения которого на политическую систему во многом были отполированы Борисом Борисовичем Вахтиным – ученым-китаистом, писателем, переводчиком, сценаристом. В 1960-е годы он был фактически неформальным лидером молодых ленинградских писателей, был близок к правозащитному движению, подписывал обращения в защиту политзаключенных. В воспоминаниях о том времени, Вахтина называют самым свободным человеком в Ленинграде.

Так формировалось и мое мировоззрение. Прошло много лет после описываемых событий, и в 2005 году, продумывая план интервью с Ядовым, я почувствовал некий дискомфорт, вызванный тем, что в вопросах интервью буду обращаться к нему по имени и отчеству. Поэтому я написал ему: «Дорогой В.А., Вы подписываете Ваши письма добрым Володя, можно мне так к Вам и обращаться? Мне было бы это очень дорого». В его ответе было даже большее. Предложение обращаться к нему на «ты», и здесь крайне интересна и важна приведенная им аргументация: «О, само собой. Разница в возрасте 15-30 лет огромна. В наше время это разные поколения. Но мы по сути в одном поколении “шестидесятников”. Уже этого достаточно чтобы обращаться на “ты”». От таких слов, конечно, стало тепло на душе.

Я был откомандирован к Фирсову на время, под конкретное дело, и я уверен, если бы мы не сработались, никакая партийная дисциплина не могла бы принудить нас к сотрудничеству, тем более, что временами наша работа была сложной и крайне напряженной. Фирсов никогда не подчеркивал своего «начальственного» статуса. И поскольку мы работали вместе до моего отъезда в США, я могу сказать, что у меня никогда не было «начальников» в общепринятом смысле этого слова.

В методических традициях, при том материально-техническом обеспечении, которые были характерны для советской социологии самого начала 1970-х годов, мы успешно решили стоявшую перед нами задачу. Был создан план выборки, реализация которого позволяла осуществлять опрос, репрезентировавшей рабочее население Ленинграда по ряду важнейших параметров: отраслевой состав, величина предприятия, характер труда, пол, возраст, образование и партийность. Анкетирование проводилось на 100 «точках», в каждом случае опрашивалось 10 человек. Время полевой фазы, от момента начала опроса до выдачи первичных результатов, составляло 24 часа. И все это было задолго до появления мобильных телефонов и персональных компьютеров и при весьма ограниченных возможностях использования автомобилей. Более того, предвидя сложности с вводом больших массивов информации в ЭВМ, все расчеты в нашем первом зондаже общественного мнения осуществлялись на сегодня забытой и потому не известной счетно-перфорационной технике. «Каменный век», но сделанное нами тогда казалось фантастикой.

В 2005 году, вспоминая наш первый опрос в апреле 1971 года, Фирсов в процессе интервью отметил, что то был «прыжок в незнаемое», мы «провели по всем правилам опрос общественного мнения об отношении рабочих и служащих Ленинграда к решениям XXIV съезда КПСС». Через неделю с целью проверки устойчивости полученных данных мы повторили опрос. Позже мы дорабатывали нашу организационную схему, перешли на ЭВМ и многократно проводили опросы, доказывая возможность оперативного обеспечения партийного руководства города данными о структуре мнений работающих ленинградцев. Позже мы изучали отношения ленинградцев к XXV, XXVI съездам КПСС, измеряли их отношение к итогам завершавшихся пятилеток, анализировали отношение к деятельности СМИ. По подсчетам Фирсова в 1971-1984 гг. было проведено 15 исследований общественного мнения. Свой рассказ он завершил словами: «Тогдашние цензурные условия и правило, согласно которому вся деятельность партии не подлежала оглашению в открытой печати, не позволили опубликовать результаты опросов общественного мнения в интересах партии. Когда-нибудь будут сняты замки секретности с этой работы, и я расскажу о ней подробно» [6]. Но примерно через год в архиве Ленинградского обкома партии Фирсову удалось найти тома наших материалов; тогда у меня появилась надежда на то, что сделанное можно будет опубликовать. Думал, вот она – машина времени, встреча с молодостью... Не получилось, может быть когда-либо, кто-либо и проанализирует сделанное. Это уже будет историко-политическое исследование.

 

Борис, а как тогда в Вашей команде понимали сам сюжет – общественное мнение. Насколько мнение, насколько общественное?

Лена, твой вопрос закономерен, но он – во многом продукт многих дискуссий последних лет, в начале 1970-х ситуация смотрелась несколько иначе, ведь если бы Б.А. Грушин занимался лишь изучением феноменологии общественного мнения, то никаких опросов он не проводил ы. В 2008-2009 гг. мы с Фирсовым постарались вспомнить, как мы в 1970-е проводили опросы. Тогда я задал ему вопрос: «Ты помнишь двустишие Эрика Соловьева о первых опросах Бориса Грушина... он «занимался серьезно вполне / общественным мненьем в безгласной стране» [7]. Игорь Кон говорил нам, Борисы, что вы изучаете, общественного мнения у нас нет. Что ты думал по этому поводу в те годы?». Фирсов ответил, осознанно в сослагательном я наклонении: «Уже в ту пору, в 60-е годы, стало ясно - опросы Грушинского Института общественного мнения при газете «Комсомольская правда» тому порукой - общественное мнение было готово к тому, чтобы заявить о себе во весь голос. Чем солиднее, надежнее были бы гарантии его публичного выражения, тем сильнее и откровеннее оно звучало бы как голос народа» Но действовало много табу и запретов, и Фирсов отметил, что люди на самом деле думали обо всем на свете, но рассуждать вслух и боялись, и не соглашались, и не хотели «колоться», не зная истинных целей и не понимая назначения опросов. Но при этом он добавил, что в каком-то смысле в роли замедлителя выступала и сама социологическая наука, ментально не готовая к тому, чтобы спрашивать всех и каждого обо всем на свете. И далее: «Вспомни, как мы мучительно сочиняли первые методики опросов об отношении к съездам КПСС брежневской эпохи и планам пятилеток. Язык методик был натруженным, напряженным, пропитанным новоязом, далекий от естественного диалога с людьми. Самоцензура сильнейшая!» [7]. Но я тебе скажу, не было бы первых опросов Грушина, изучения общественного мнения во многих регионах, в том числе, в Ленинграде, не возник бы в конце 1980-х ВЦИОМ. Знаешь, не было бы алхимии, не было бы и химии.

Что касается меня, то я еще долго оставался по своим мозгам математиком-позитивистом, и для меня то, что мы измеряли было общественным мнением, и дальше я не шел.

Постепенно работа с Фирсовым становилась моим главным делом, но я все еще оставался сотрудником ЛВПШ, освоил некоторые разделы диамата и вел семинарские занятия. Вместе с тем я не испытывал интереса к преподаванию философии и не задумывался о разработке тех или иных проблем философии. Поэтому, когда Фирсову позволили несколько увеличить численность его группы в Институте конкретных социологических исследований АН СССР, я подал документы на конкурс, и 1 сентября 1973 года стал работать в этом институте. При этом за мною еще несколько лет сохранялась небольшая преподавательская нагрузка в ЛВПШ. Деньги были небольшие, но в те годы получить разрешение на совместительство было крайне сложно, оно, и то нечасто, давалось лишь докторам наук, профессорам. Потом я на какое-то время уходил из ЛВПШ, т.к. в начале 1980-х партийное руководство города высказало недоверие нашей деятельности, однако в начале перестройки меня вновь позвали туда читать методологию социологии. К моему удивления, к 1990 году у меня набрался приличный преподавательский стаж, и я – миную доцентство – в 1991 году, уже будучи доктором наук, стал профессором прикладной социологии и социальной психологии. По-видимому в ВАКе «учли» мою кандидатскую диссертацию по психологии.

 

Борис, наверное, естественно предположить, что с переходом в ИКСИ окончился период твоего вхождения в социологию, что происходило дальше? И какими размышлениями о месте социологии в позднесоветском обществе, ее востребованности ты с коллегами был занят?

В каком-то смысле, да, в социологии я что-то уже знал и умел. Как ты видишь, опять в моей жизни, как при переходе из студенчества в аспирантуру, внешне мало что изменилось. В команде Фирсова я продолжал участвовать в проведении опросов общественного мнения, но социологом я себя еще не считал. Прежде всего, поскольку за годы работы в ЛВПШ и зондировании установок я все же не нашел «своей темы». Я продолжал считать себя математиком, работавшим в социологии. Тематика, которой я занимался в годы работы в ЛВПШ, носила закрытый характер, так что за все это время я ничего не публиковал. Мои первые после защиты диссертации три статьи появились лишь в 1975-76 гг. Две из них были опубликованные в основанном в 1974 году журнале «Социологические исследования». Одна (1975 г.) – совместно с Фирсовым – о формализации социологических анкет [8]; то было описание логики, заложенной в программу обработки результатов наших анкетных опросов; конечно, там и намека на изучение общественного мнения не было. Вторая (1976 г.) – описание небольшого курса «Математические методы социологии» [9], который я год или два читал на факультете психологии ЛГУ. В общем это были статьи – скорее «технические», чем научные.

Выше я писал, что в аспирантские годы интерес к биографиям ученых начал фокусироваться на тех, кто а помощью математических методов стал исследовать законы эволюции живого мира. Когда диссертация была защищена, я, конечно же, смог больше времени и внимания уделить изучению этого направления и, чтобы сказанное не звучало как общее заявление, кратко опишу возникновение всеми известного коэффициента корреляции. Но речь пойдет не о формуле его исчисления, а о самом понятии. Гальтона интересовало соотношение между ростом родителей и детей, он пытался понять, почему на определенном, достаточно продолжительном интервале времени средний рост людей одной этнической общности сохраняется. Для этого в 1888 году он ввел понятое co-relation (co-relation or correlation of structure) и показал, что неизменность среднего роста определяется тем, что дети высоких родителей в среднем выше, чем низких, но при этом в среднем дети высоких родителей ниже их родителей. И, наоборот, в среднем дети невысоких родителей, ниже детей высоких, но они в среднем выше своих родителей. Таким образом, он выявил наличие корреляции (соотношения) между ростом детей и родителей, т.р. описал один из наследственных механизмов. Этот и другие результаты Гальтона, а позже – Пирсона привели к созданию новой науки «биометрики», выработавшей общие правила обработки биологических и психологических измерений, Они быстро мигрировали в другие науки и стали универсальными. Аналогичное произошло с со Спирменовскими приемами обработки школьных оценок (1904 г.), давших импульс развитию факторного анализа. Он пытался выявить структуру интеллекта и разработал общий метод обнаружения скрытых, латентных переменных, детерминирующих изменчивость наблюдаемых переменных.

Думаю, что не позже 1973 года я написал статью «“Принцип корреляции” и развитие математической теории корреляции», но она была опубликована лишь в 1975 году в «Трудах Ленинградского общества естествоиспытателей» [10] - площадке, наиболее подходящей для рассмотрения историко-биометрических тем. Работая дальше в этом русле, я через пару лет заинтересовался сначала генезисом известных в математической статистике кривых Пирсона, а затем – его философскими работами и биографией. Он был энциклопедически образованным и бесконечно преданным науке человеком. Мне доставляло огромную радость изучать его жизнь и наследие. Но я понимал, что не смогу издать книгу о Пирсоне, а без нее меня не допустят до защиты докторской. Поэтому я все же жестко нормировал время для изучения сделанного Пирсоном, а в конце 1970-х вообще законсервировал эту работу. Времени на нее совсем не оставалось. В 1993 году, когда я начал готовиться к отъезду в США, я собрал все конспекты и переводы, сложил в большую коробку микрофильмы его публикаций и отнес на помойку. Я понимал, что вернуться к этой работе в Америке не смогу. Так закончился мой первый опыт серьезного историко-биографического анализа. Однако, в начале этого века, когда я незаметно для себя втянулся в изучение биографии Джорджа Гэллапа, у меня не было такого ощущения, что я иду совсем незнакомой дорогой. И был рад и удивлен, когда обнаружил, что среди профессоров, учивших Гэллапа, были ученики Гальтона.

Итак, по конкурсу я прошел в ИКСИ АН СССР, и формально я работал в Москве, но реально – в Ленинградских секторах этого института. Никаких административных структур у нас не было, был лишь один начальник, лидер, старший коллега, друг – Владимир Александрович Ядов. Но верно в нашем интервью Фирсов заметил, что в 1975 г. нашей свободной научной жизни и работе в ленинградских секторах ИКСИ АН СССР пришел конец. Ленинградский обком партии, обнаружил быстрый рост численности филиалов, отделений и секторов московских академических институтов социального профиля и решил собрать всех «до кучи» в Институте социально-экономических проблем АН СССР. Объединение это получилось весьма формальным, к тому же мы оказались не в Отделении философии и права АН СССР, как ИКСИ, а Отделении экономики. Довольно быстро тематика института все более становилась «экономической» и все менее – социологической. Нашему сектору несколько повезло, поскольку оно проводило исследованиями общественного мнения по прямому задания партийного руководства города, но – как вскоре показала жизнь – это не спасло нас от закрытия тематики и разгона коллектива.

Постоянное ощущение неопределенности объясняет то, почему я не искал активно область собственных научных исследований внутри социологии общественного мнения, но анализировал истоки математической статистики (биометрики). Изучение биографии и наследия Пирсона не было самоцелью. Безусловно, время шло, и я начинал задумываться о собственной теме, по которой в обозримый срок можно было подготовить докторскую диссертацию. И Фирсов, и я понимали, что это не может быть общественное мнение. И не только в силу секретности результатов, в конце концов тогда существовали закрытые защиты, но, скажем так, – по совокупности обстоятельств. Сам Фирсов продолжал разрабатывать проблематику массовой коммуникации, отчасти на материалах наших замеров, но в большей степени на международной статистике и литературе. Хотя у меня было два-три выступления в Ленинградском отделении Института истории естествознания и техники по биометрической тематике, я не думал о работе над докторской в этой нише науке.

 

А о чем ты думал, размышляя о докторской?

У меня постепенно накопились публикации по надежности социологического измерения, статьи, тезисы, даже книга. Иллюстрировать свои рассуждения материалами опросов я не мог, но наш партийный куратор, очень высокого уровня функционер, сказал, что я могу: а) не скрывать своего участия в опросах и б) даже раскрыть организационную схему сбора данных. Мне этого было достаточно, измерение я трактовал как итог серии шагов, измерительную цепь, и организация опроса, конечно, была звеном это цепи. К тому же у меня накопился свой уникальный материал – обеспечение высокого возврата в почтовых опросах, никто в СССР его так не изучал, как я. Короче, в начале 1980 года ученый совет ИСЭПа предоставил мне годовой отпуск для написания диссертации. Была одобрена тема, связанная с надежностью результатов исследования общественного мнения.

Первое обсуждение диссертации состоялось летом 1982 года. Текст был сырым, мне набросали много замечаний. Приятного в этом было мало, но через несколько месяцев я «оклемался» и заново переписал работу, придав ей принципиально иную структуру. Все стало выглядеть логично и компактно. На повторном обсуждении работу рекомендовали к защите. Но как раз в то время началось создаваться «дело» против Фирсова, усилилось тотальное давление на сотрудников социологического отдела, и вокруг моей диссертации сложилась патовая ситуация. Защита предполагалась в Москве, в Институте социологии РАН; но дирекция ИСЭПа и руководство отдела организовали большую бюрократическую игру: получение рекомендации Совета института заняло более полугода. Правда, потом все шло достаточно быстро, и в апреле 1985 года состоялась защита диссертации «Методологические, методические и организационные проблемы обеспечения надежности результатов исследований общественного мнения». Позитивное ВАКовское решение было получено в октябре.

Тогда меня поддержали мои оппоненты: Н.М. Блинов, в то время – сотрудник ЦК КПСС, Б.А. Грушин, Ю.А. Замошкин и Ж.Т. Тощенко, который заведовал кафедрой социологии в Академии общественных наук при ЦК КПСС. Так что я шел на защиту и как сотрудник АН СССР, и как участник команды аналитиков общественного мнения, работавших на Ленинградский Обком КПСС.

С Грушиным я познакомился за день до защиты, заехал к нему за отзывом, а до этого я и свои публикации, и рукопись диссертации оставлял на его рабочем столе в Институте философии АН СССР. А сразу после защиты обнаружили нечто общее в наших привычках. Мне выделили в Институте социологии комнату, чтобы после защиты можно было немного посидеть; друзья помогли, притащили все, что надо. Но было одно условие, после нашего ухода должно было быть чисто. В какой-то момент, уловив, что потихоньку можно начинать уборку, я собрал первую партию посуды и пошел ее мыть в мужской туалет, где была и горячая вода. Через какое-то время заглянул туда Борис Андреевич, заметил, что я «профессионально» мою посуду, и сказал, что он любит мыть посуду, так как приятно ощущать соприкосновение с горячей водой. В этом мы оказались близки...

Но наши отношения стали дружественными несколько позже.

1 сентября 1988 года мне позвонил руководитель сети по сбору данных ВЦИОМа Яков Самуилович Капелюш. Он сказал, что через несколько дней в Ленинграде будет Татьяна Ивановна Заславская и просил встретиться с нею. Создавалась общесоюзная сеть по сбору данных об общественном мнении, и мне было предложено организовать Северо-западное отделение ВЦИОМа. Я согласился, Грушин приезжал в Ленинград, обсуждал все это с партийными структурами. В конце года мы приступили к проведению опросов в Ленинграде и ряде областей Северо-Запада страны.

Пару лет я возглавлял нашу группу из четырех человек, а потом передал руководство Николаю Владимировичу Ядову. С тех пор много воды утекло, в 1994 году группа превратилась в российско-финскую компанию «Той-Опинион». Много лет прошло, но начатое продолжает жить.

Отойдя от организационной работы, я остался во ВЦИОМе на позиции научного сотрудника, провел ряд методических исследований и опросов по экологической проблематике. Несколько лет работы во ВЦИОМе оказались для меня очень плодотворными. Я лучше узнал Б.А. Грушина, понял его отношение к делу: это — горение. Я познакомился с Юрием Александровичем Левадой и группой его учеников-коллег, сильных социологов, многие годы до ВЦИОМа занимавшихся философией и культурологией. Я увидел, что такое фабрика по проведению опросов общественного мнения.

 

Борис, а твое мнение о Леваде, какое впечатление он на тебя произвел?

Итак, это был конец 1980-х, начало деятельности ВЦИОМ, у меня было такое ощущение, что пришло новое время, что наконец-то можно будет выйти из подполья, к которому мы привыкли за долгие годы изучения общественного мнения в Ленинграде. ВЦИОМ тогда размещался в «Доме туриста» на Юго-Западе, ему были выделены там несколько обычных гостиничных номеров на одном или двух этажах. Не знаю, как вспоминают то время мои коллеги, работавшие там, но для меня это был праздник. И как-то Грушин сказал мне, что теперь во ВЦИОМе работает команда Левады.

Я пришел в социологию давно, но все же не застал ее начальный этап, когда социологов было совсем мало, и, можно сказать, «все знали друг друга»; я не участвовал в легендарных конференциях в эстонском поселке «Кяэрику», в известной конференции в Сухуми, где обсуждались вопросы использования математических методов в социологии. И вообще, работа в Ленинградской партийной школе не предполагала активных поездок на различные социологические «посиделки». Все это пришло позже, когда я стал работать в Академии наук. Так что о «деле Левады» я узнал много позже всех этих событий. Когда же я стал часто бывать в Москве, то, прежде всего, в Институте социологии, о семинарах Левады слышал, но никогда не был на них, а Юрий Александрович в Ленинград не приезжал. Впервые, в начале перестройки, его пригласил в Ленинград Ядов, чтобы принять участие в широко обсуждавшейся тогда телевизионной программе «Общественное мнение», которую вели супруги Тамара и Владимир Максимовы.

Несколько раз я заходил в комнату, в которой команда Левады разбирала почту, мешки писем, это были ответы на, по-моему, первый большой опрос ВЦИОМ. Конечно, я понял, кто из «сортировщиков» почты – Левада, но обратился к нему, когда он был не при деле. Подошел и сказал: «Я – Борис Докторов», он ответил: «Я знаю». И все, наше знакомство состоялось. Я несколько раз выступал на семинаре Левады, бывал с ним за границей, узнал его. Вскоре после скоропостижной смерти Юрия Александровича в ноябре 2006 года я опубликовал несколько биографических текстов о нем, а после смерти Грушина в сентября 2007 г., - статью «Борис Грушин и Юрий Левада. Начало постбиографий» [11]. К настоящему времени, благодаря большой работе Нины Васильевны Левады, издано несколько книг с публикациями Юрия Александровича разных лет и воспоминаниями и нем, и пришло время книги о его жизни и научном наследии. Я думаю об этом, но торопиться не буду, может быть, о нем напишет кто-либо из тех, кто знал его много дольше и лучше меня. В статье «Жизнь в поисках “настоящей правды”. Заметки к биографии Ю.А. Левады» [12] мне показалось оправданным обратиться к рассказу-притче Э. Хемингуэя «Старик и море», в нем есть слова: «... старик любил уходить далеко от берега. Только там он мог поймать по-настоящему крупную рыбу, там он оставался один, наблюдал море и небо, говорил сам с собою». В Леваде, на мой взгляд, что-то было от Старика.

Не знаю, получится ли мне в будущем, используя смысл этой метафоры, полнее раскрыть прожитое и сделанное Левадой, или придется обратиться к другим литературным образом, но я продолжаю мои поиски.

Не хотелось бы комкать рассказ о десятилетии между защитой докторской диссертации и отъездом в Америку, оно было крайне насыщено разными важными для меня событиями. Все развивалось успешно, работал с интересом, преподавал, много ездил по стране и начинал осваивать Запад. Одно время я был руководителем Ленинградского отделения Советской социологической ассоциации. Работы было много. За пару лет были созданы филиалы Ассоциации в Пскове, Новгороде и Петрозаводске. Поддержку получали создававшиеся в Ленинграде независимые исследовательские структуры. Тогда это все было новым; люди приходили ко мне за советами, и в сложных случаях я руководствовался простым принципом: не можешь помочь — не мешай.

 

Я чувствую, что мы приближаемся к обсуждению твоей американской жизни, но прежде – хочу спросить тебя о твоем «театральном проекте», ты в начале нашей беседы упомянул об изучении Ленинградского драматического театра...

Спасибо, этот проект, хотя это понятие применительно к социологическим исследованиям тогда не использовалось, крайне важен в процессе моего становления социологом. По-моему, в сентябре-начале октября 1973 года, сразу после моего ухода из ЛВПШ и начала работ? В АН СССР, меня – еще как математика – пригласили в группу «Социология и театр», созданную тогда кандидатом, а ныне – доктором искусствоведения, сотрудником Ленинградского Института театра музыки и кинематографии Виталием Николаевичем Дмитриевским. В этой группе все было необычно, от состава и организации работы до тематики и характера деятельности.

Парой месяцев раньше меня в нее вошли социологи (с 1975 года мы стали работать в ИСЭП АН СССР) Андрей Николаевич Алексеев и Олег Борисович Божков и немного позже – наш коллега по ИСЭП Леонид Евсеевич Кесельман. Каждый из нас в то время уже имел солидный опыт участия в социологических исследованиях. Затем к группе присоединились ведущие ленинградские театроведы доктора искусствоведения Анатолий Яковлевич Альтшуллер и Юрий Михайлович Барбой, а также специалист в области экономики театра Борис Николаевич Кудрявцев. После переезда Дмитриевского в Москву руководителем нашей команды стал Б.М. Фирсов.

Заказчиком и финансистом проекта было Ленинградское отделение Всероссийского театрального общества (ВТО), но наша группа была скорее артелью, чем некоей административной структурой. Ежеквартально каждый из нас оформлял контракт с ВТО, и по завершению его мог спокойно выйти из этой структуры. Но такого не было, объединение социологов и театроведов просуществовало более десяти лет. Работали мы студийно, собирались раз в неделю в конце рабочего дня и до ночи все обсуждали: весело, неформально, но серьезно и ответственно.

Исследования носили многоплановый характер, но главным делом был социолого-театроведеческий мониторинг драматического репертуара города. Сейчас мне самому в это трудно поверить, но свыше десятилетия группой высококвалифицированных ленинградских театроведов и театральных критиков ежегодно оценивались все новые постановки драматических театров. В нашу задачу входила организация экспертизы, разработка необходимого измерительного инструментария, обработка и анализ полученной информации и, возможно, самое трудное, доведение до театров итогов экспертизы.

Первые обобщенные итоги нашего социолого-театроведческого анализа обсуждались, скорее всего, на стыке 1974–1975 годов. Были главные режиссеры театров, члены Правления Ленинградского ВТО, председательствовал известный актер Ю.В. Толубеев, обладатель всех высших профессиональных званий и государственных наград. Прошло сорок лет, и я уже не помню наших первых результатов, но невозможно забыть атмосферу той встречи. Обсуждение было очень напряженным, подвергалась сомнению сама возможность измерения качества театральных спектаклей, в высшей степени критическими были замечания руководителей театров по поводу наших выводов относительно конкретных постановок. Не могу вспомнить выступления Г.А. Товстоногова и других «главных», но помню эмоциональное выступление И.В. Владимирова, возглавлявшего театр им. Ленсовета. Он полностью разнес все наши построения и не верил ни одному из выводов... именно тогда я впервые осознал, что сердце расположено в левой части груди...

По-моему, к взвешенной оценке наших трудов призывали К.Ю. Лавров и ряд театроведов, участвовавших в экспертизе и знавших суть нашего метода... нашу команду сохранили, предоставив нам право продолжить исследования. Постепенно наш социолого-театроведческий мониторинг был принят театральным сообществом, и нередко театральные критики ссылались на наши результаты в подтверждение своих наблюдений и выводов о конкретных спектаклях или о деятельности того или иного театра.

До конца 1970-х в мою задачу входило изучение надежности наших экспертных процедур и обработка первичной информации. В те годы я еще не совсем отошел от увлечения факторным анализом, и потому в ряде моих публикаций рассматривались результаты применения этого метода для типологизации театральных постановок. До начала работы в группе «Социология и театр» у меня был очень узкий взгляд на тематику и методы социологии. Обсуждение принципиальных возможностей и конкретных приемов изучения театрального репертуара, объекта, весьма непростого для измерения, способствовало формированию того видения теоретико-эмпирических проблем социологических исследований, которые позже оформились в диссертационной работе. Исследования по театральной тематике были для меня еще потому значимыми, что я, наконец, получил возможность для публикации своих работ и участия в научных конференциях.

В начале второй половины 1980-х вслед за общими социальными изменениями начал меняться театр, трансформировалась жизнь театрального сообщества, и наши социолого-театроведческие поиски как-то прекратились. Но сделанное живо. Мы опубликовали в те годы несколько книг-сборников и множество статей. А в 2013 г. Дмитриевским, сохранившим значительную часть архива группы, была издана книга «Театр и публика», в которой соединены наши коллективные монографии 1979 и 1981 гг. [13].

 

Ничего себе, «пропустили» такую важную часть твоей жизни... может быть, еще о каких-либо солидных проектах следует вспомнить и рассказать?

Ты права, да, есть три исследования, которые следует хотя бы назвать.

По отношению к первому – все по Фрейду. С конца 1970-х до начала 80-х под руководством Б.М. Фирсова развивалось советско-венгерское исследование деятельности средств массовой коммуникации в социалистическом обществе. Было проведено несколько симпозиумов в Ленинграде и Будапеште, выпущено несколько сборников. Постепенно в центре нашего внимания оказались проблемы экологии, отношение к ним населения, экспертов и пр. Эта проблематика тогда только входила в советскую социологию, становилась актуальной. К нам присоединились наши коллеги из Эстонии, Литвы и Финляндии, был мощнейший по тем временам проект, вышло несколько сборников теоретико-методологического характера. Но ленинградское партийное руководство и дирекция ИСЭП не приветствовали изучение экологического сознания, и было сделано все, чтобы закрыть это исследование. Некоторые результаты наших опросов об отношении ленинградцев к медицинскому обслуживанию попали к помощникам Генерального секретаря ЦК КПСС Ю. Андропова в обход «хозяина» Ленинграда Г. Романова. Началось служебное расследование, нашли еще какие-то прегрешения в наших контактах с иностранными коллегами, и в октябре 1984 года, накануне перестройки, бюро ленинградского обкома КПСС объявило Фирсову строгий выговор с занесением в учетную карточку (выше наказание – лишь исключение из партии) и ему было предложено уйти из ИСЭП.

Почему я сказал выше, что это «фрейдовский сюжет»? Потому что ни Фирсов в интервью, которое я проводил с ним, ни я в интервью, в котором отвечал на вопросы Фирсова, не вспомнили об это проекте. Бывает же такое...

Второй проект - это уже перестроечное и начало постперестроечного времени; мы – небольшая группа, оставшаяся от сектора, которым руководил Фирсов – в 1985 или 1986 гг. начали изучение экономического сознания. В этом выборе темы было стремление откликнуться на первые перестроечные реформы и опереться на опыт многолетнего исследования экологического сознания. Нашей задачей было определить зависимость между отношением людей к только возникавшим элементам несоциалистической экономики и их восприятием различных этапов истории СССР. Итогом деятельности сектора стала небольшая коллективная монография, содержавшая ряд интересных предметных и методических находок [14].

Через несколько лет группа была преобразована (уже в Санкт-Петербургском филиале Института социологии РАН) в сектор, но наступили совсем худые времена, денег не платили месяцами, потому от коллективной темы пришлось отказаться, и каждый сотрудник сектора стал работать в своем направлении. Я же немного окунулся (конечно же) в прошлое: около года я занимался дореволюционными социо-экономическими исследованиями русских ученых. Если бы не революция 1917 года, то это направление могло дать импульс изучению общественного мнения населения России по достаточно широкому кругу социально-экономических и нравственных проблем.

О том, как мы жили в то время, написала в своем эссе моя бывшая сотрудница Светлана Лурье, теперь доктор культурологии: «Заведующий нашим сектором Б. З. Докторов вообще исповедовал потрясающую теорию научного руководства: не мешать сотрудникам, не вмешиваться в их дела, ограничив весь контроль ежегодным устным докладом на вольную тему. Чем меньше контроля — тем плодотворнее работа. Принцип оказался удивительно верным. Все работали в полную силу и от души, занимаясь исключительно тем, что кому было интересно» и далее: «Это было время, когда нам фактически перестали платить зарплату, а наш завсектором Б. З. Докторов заявил, что за те копейки, которые мы получаем, требовать, чтобы мы работали, он не может. Единственное, на что он надеется, так это на нашу привычку работать. Докторов оказался прав, сектор хуже работать не стал» [15].

Теперь – третий проект, фактически на нем завершились мои российские социологические исследования. Долгая цепочка различных обстоятельств выстроилась так, что в первой половине мая 1990 года в Хельсинки я встретился с Ларри Хассоном, руководителем крупной международной маркетинговой компании РИСК (International Research Institute on Social Change), штаб квартира которой располагается в небольшом швейцарском городе Нион. РИСК проводил исследования в 17 странах, в том числе в 12 европейских государствах, США, Канаде, Бразилии, Японии, Южной Африке.

В начале января следующего года Ларри попросил меня организовать его переговоры с Т.И. Заславской. В середине мая эта встреча состоялась в Москве, и началась подготовка полевой фазы исследования. В августе-сентябре 1991 и в мае-июне 1992 года были проведены два опроса, репрезентировавшие европейское население России. Сложная процедура многомерного шкалирования и типологизации, проведенная РИСКом, позволила определить социокультурный образ России и рассмотреть его совместно с ценностными синдромами населения более десяти стран Европы. Основные результаты этого проекта были опубликованы Г.С. Батыгиным в «Социологическом журнале». Эта публикация мне особенно дорога, она — последняя в до американский период моей работы [16].

 

(Продолжение следует)

comments powered by Disqus