53 года в России и уже 8000 дней в Америке
См. ранее на Когита.ру:
- Профессия – политолог (Владимир Гельман). Начало. Окончание (1)
- Вольнодумец на руководящих постах (Борис Фирсов). Начало. Окончание (2)
- Социолог милостью Божьей (Леонид Кесельман). Начало. Окончание (3)
- Социология как профессия и как образ жизни (Владимир Ильин). Начало. Окончание (4)
- Невыключаемое наблюдение и со-причастность миру людей и вещей (Игорь Травин). Начало. Окончание (5)
- Красота. Добро. Истина / Мудрость. Ценность. Память. / Стихи и жизнь (Леонид Столович). Начало. Окончание (6)
- Жизнь и научное творчество «с опережением» (Альберт Баранов). Начало. Окончание (7)
- Потребности, интересы, ценности. Социальное действие. Конфликт (Андрей Здравомыслов). Начало. Окончание (8)
- Интеллектуальный гедонизм и социологическое любопытство (Елена Здравомыслова) (9)
- Сверхответственный и всегда недовольный собой (Борис Максимов). Начало. Окончание (10)
- «Связь времен» в российской социологии – предмет исследования и предмет строительства (Лариса Козлова) (11)
- Математик – психолог – социолог – историк науки. Российский социолог, живущий в Америке (Борис Докторов). Начало. Окончание. (12)
- Театровед среди социологов, социолог среди театроведов (Виталий Дмитриевский). Начало. Продолжение 1. Продолжение 2. Окончание (13)
- Методолог, труженик, наставник и… само очарование (Розалина Рывкина) (14)
**
См. ранее на Когита.ру:
- Жизнь и творчество как экспоненциальный рост (к 75-летию Бориса Докторова)
**
Докторов Б.З. Моя жизнь: 53 года в России и уже 8000 дней в Америке. М.: ЦСПиМ, 2016. – 91 с. URL: http://www.socioprognoz.ru/publ.html?id=456
Аннотация
Социолог, полстер и историк социологии Б.З. Докторов рассказывает своей коллеге, доктору социологических наук Е.Ю.Рождественской о своей жизни в СССР/России и в Америке, куда он уехал в 1994 г. Жизненная траектория Докторова интересна его переходами из математики в психологию, затем – в социологию и историю социологии. Он – один из немногих российских исследователей, анализирующих современные и удаленные во времени социальные процессы. В поле его зрения находятся история послевоенной российской социологии и эволюция методов изучения общественного мнения в США.
Книга адресована социологам, работающим в разных исследовательских направлениях, преподавателям социологии, историкам социологии, аспирантам и студентам, изучающим социологию.
**
Из отзывов на книгу Б. Докторова «Моя жизнь…»
«Дорогой Борис!
Во-первых, с днем рождения! Ну тут уже многие высказались и я присоединяюсь к Олегу Божкову и всем нашим единомышленникам. И поздравляю с книгой. Утром закончил чтение. Как точно вы чувствуете время, его темпоритмы и динамику развития -- -- и наше общее,-- 60-80-е , и Ваше собственное. Атмосфера дышит теплотой и достоверностью -- Будка Ахматовой , коммунальный быт, студенчество... Прекрасные портреты знакомых и незнакомых мне людей. Оценки знакомых часто совпадают и потому к описанию незнакомых относишься с полным доверием. Но, пожалуй, самое интересное для меня -- психологические и конструктивные мотивации Ваших поступков, поведения, выбора решений, в гамме "настроений" и трезвых глубоких оценок. . Тут Вы для меня раскрылись как неповторимая Личность в пространстве в какой-то степени узнаваемом, знакомом, и в совершенно новом, мне неведомом. Удивительно и то, как Вам (в отличие от многих) удалось утвердить себя в тамошнем и здешнем -- нынешнем -- сообществе, не только не утеряв старых связующих нитей, но даже укрепив их и завязав новые узлы профессиональных и личных отношений. По-моему,. благодаря Вам, Вашей активности, -- энергетике эмоциональной и интеллектуальной жизни -- возникла какая-то неожиданная -- для меня,разумеется, может быть, не слишком осведомленного в ситуации --свободная корпорация ученых, существующая поверх разного рода барьеров и границ. Таких аналогов я почти не знаю. Можете считать этот текст поздравлением, но он возник независимо от даты, и просто под свежим впечатлением от прочитанного.
Виталий Дмитриевский.11 июня 2016 г.»
*
«Встал рано. Душ, стол, компьютер. Настрой на работу, но споткнулся об автобиографическую книжку Boris Doktorov, построенную в форме диалоге с Elena Rozhdestvenskaya, и не смог остановиться. Уже и солнце высоко, но пока не дочитал, не встал. Надо заканчивать начатое, идти не оглядываясь, не делить дни на рабочие и выходные - всё оттуда, а еще весьма проникновенный, глубокий диалог о судьбах многих. Такие работы вдохновляют, наполняет рутину смыслом и дают опору в текущей невнятице собственной жизни. Спасибо. Дмитрий Рогозин».
*
«Дорогой Боря!
Спасибо за новую книгу - не поверишь, но я как только ее получила, хотела просто взглянуть, начала читать и уже не могла оторваться. Это не около литературы, а литература. Правда, я начала читать с американской части, в том числе и потому что я в какой-то мере сама проживаю период освоения новой жизни.
Но это не главное - главное это ты сам. Ты своим талантом, интересом к талантам других, невообразимой работоспособностью и проч. заслуживаешь, чтобы о тебе самом написали книгу. А пока ты сам это сделал и вряд ли у кого-то вышло бы лучше. Завтра с интересом продолжу читать уже о русском периоде.
Обнимаю, поздравляю, желаю и все такое прочее.
12.06.2016. Наташа. (Наталья Карцева – Грушина)
**
Борис Докторов
МОЯ ЖИЗНЬ: 53 ГОДА В РОССИИ И УЖЕ 8000 ДНЕЙ В АМЕРИКЕ
Я сердечно благодарен доктору социологических наук Елене Рождественской за внимание и терпение, которые она проявила, беседуя со мною о прожитом.
ЧАСТЬ 1. Моя жизнь: 53 года в России
Шел в математику, а пришел в социологию
Борис, я знаю, что и до этого интервью ты делился воспоминаниями о своей жизни. Не мог бы ты рассказать о своем опыте биографического повествования и попытаться сказать, поможет ли он тебе в нашей беседе или, наоборот, осложнит твою участь?
Действительно, такой опыт у меня есть. Сначала расскажу о нем, возможно, сказанное поможет мне понять роль этого опыта в нашем деле. Первое интервью у меня брала Наталия Яковлевна Мазлумянова, это было в 2005 году, тогда я лишь начинал мой историко-биографический проект, и наша с Наташей беседа (тогда мы еще не были знакомы лично) помогла мне понять, что значит рассказывать о себе. Думаю, это уберегло меня от совсем уж грубых ошибок в общении с респондентами. Тогда же я смог понять, кто же я; я назвал себя российским социологом, живущим в Америке [1]. Время показало, что это самая верная самоидентификация.
Через год интервью у меня брал Борис Максимович Фирсов, с ним мы – на тот момент – не просто были знакомы свыше трех десятилетий, но нас связывали самые искренние, дружеские чувства. Многое обо мне он сам мог рассказать, но он нашел ряд новых поворотов в нашей беседе, что помогло нам избежать перессказа первого интервью. Благодаря вопросам Фирсова, я смог четко сформулировать свою позицию в социологии: «Мне наиболее интересны методы познания и сам исследователь...» [2]. Прошло много лет, и сейчас я могу сказать это с еще большим основанием.
Затем, в 2008 году, состоялась обширная «Беседа через Океан» с Владимиром Александровичем Ядовым; он просил меня раскрыть основные черты моего метода интервью и описать первые шаги собственно исторического поиска. Недавно я перечитывал содержание нашего разговора и обнаружил, что многое из обсужденного в нем нашло отражение в моей последующей работе. Добавлю, в то время, по-видимому, благодаря сотрудничеству с Викторией Семеновой, Ядов осваивал методологию биографического метода, так что и в этом плане, наша беседа оказалась интересной.
Есть еще два обстоятельных биографических эссе. Одно было написано в 2010 году для сборника воспоминаний выпускников математико-механического ф-та ЛГУ, оно называется: «Так случилось или так должно было случится» [3]. Я попытался проследить, как выпускник этого факультета, никогда не думавший об изучении общества, оказался в социологии и задержался в ней. Другое - «Шесть тысяч дней другой жизни» [4] – о первых 16 годах жизни в Америке. Мое вживание было очень сложным, драматическим, но я постарался честно все описать.
Таким образом, можно сказать, что, к моему удивлению, траектория моей жизни достаточно описана, конечно, и здесь я постараюсь указать важнейшее в прошлом, но одновременно мне хотелось бы найти способ соединения в нечто цельное того, что происходило в разные периоды моей жизни.
Так случилось, что уже свыше 30 лет я веду «вахтенный журнал», в нем – главное из моей повседневности. Никаких рефлексий, лишь события. А когда в конце апреля 1994 года мы приехали в Америку, я записал дату и заметил - «Первый день в Америке». С тех пор в вахтенном журнале я пишу дату и номер дня американской жизни. Поэтому иногда я буду отмечать, какие события произошли в тот или иной день моего американского бытия.
В нашей беседе мне хотелось бы увязать хронологическое со, скажем, предметным. Знаешь, Лена, в последние несколько лет я разрабатываю «биографическое» начало в творчестве социологов. Все знают, что творчество поэтов, композиторов, художников – биографично... а как в нашем цехе? У нас тоже биографично, но в чем, как это проявляется? Попробую проверить на себе...
Откуда ты такой, как ты себя сделал, что переживал, кто твои близкие, учителя, книги, какое детство тебе досталось? Расскажи о своих временах и событиях.
Я думаю, что мои родители очень любили друг друга, но были они совсем разными.
Отец – Докторов Зусман Львович (1904-1948) – из небольшого украинско-еврейского местечка – Ромны, допускаю, что из патриархальной еврейской семьи. Его отец работал в лавке, мать воспитывала детей. В моем понимании, мой отец крепко разошелся со своим отцом и в ранней молодости ушел из семьи. Во всяком случае, лишь в конце 60-х я узнал о том, что мой дед жил долго, и в принципе у меня была возможность познакомиться с ним. Отец закончил в Ленинграде Академию художеств, был живописцем, но как и что в его жизни происходило далее, я не знаю - не спрашивал у мамы. Он был членом партии, перед финской войной был редактором Ленинградского отделения издательства «Искусство», у нас дома было много художественных открыток, которые он выпускал. Как политработник он участвовал в финской войне и ВОВ. Недавно в Петербурге вышла книга о художниках, участвовавших в войне, ее составители нашли меня и вместе мы сделали небольшой текст о нем. После войны он все время болел, отправили его в санаторий в Майори, под Ригой. Там он умер и похоронен в Риге, в семье не было денег на организацию похорон в Ленинграде. Так получилось, что я рос в среде художников и слышал много добрых слов об отце. А однажды, не помню почему, приехал я в пансионат старых большевиков под Ленинградом, и представили меня – Докторов Борис. Один человек спросил: «Вашего отца звали Зусман?», услышав мое «да», он поклонился мне и сказал, что мой отец в конце 30-х спас его от лагерей. Как такое не запомнить...
По рассказам мамы, отец был человеком суховатым, мало разговорчивым. Мама была совсем другой: открытой, веселой, легкой, абсолютно аполитичной, точнее - внеполитичной. Родом она была из Екатеринослава, но росла в Харькове, который всегда вспоминала с любовью. Ее отец, мой дед, похоже, до революции был бухгалтером, человеком состоятельным, помогал родне. Сочувствовал, как многие еврейские интеллигенты той поры, меньшевикам. Революция все изменила в той семье, можно понять, что дед недолго был в заключении, а потом продолжал работать в разных мелких конторах. Каким-то образом он смог найти нас в Новосибирске, где мы были в эвакуации, и после смерти отца мы жили одной семьей. Мама – Пушинская Александра Сауловна (1907-1967) кончала школу в годы, когда система образования постоянно менялась, и потом она всегда с юмором вспоминала то время. Не знаю, почему, но она приехала в Ленинград и закончила то, что теперь называется Университетом культуры. Преподаватели там были первоклассные, к примеру: Юрий Тынянов, Иван Иванович Соллертинский. Встретилась с моим будущем отцом и зажили они весело и беззаботно. Как тогда было модно, брак зарегистрировали лишь перед рождением детей.
Мы с сестрой – Ольгой – родились 6 июня 1941 года, за несколько дней до войны. Отца сразу призвали, но он – все же номенклатура – как-то устроил, что одним из последних поездов мы уехали из города. Мама легко относилась к жизни, собрала старую одежду и хотела с этим багажом ехать, думала – ненадолго. Но одна мудрая женщина притормозила это решение, заставила все вынуть из чемоданов и положить лучшее. В Новосибирске мама ходила по окрестным деревням и продавала вещи. Так и жили... так жили многие, кому было что продавать.
Именно 9 мая 1945 г. мы вернулись в Ленинград, отец к тому времени получил две, по тем временам, отличные комнаты в отремонтированной после бомбежки коммунальной квартире в чудесном уголке города. Недалеко от Таврического сада, Смольного, Невы; чудо, но наш огромный дореволюционный дом растянут вдоль улицы, всегда сохранявшей свое имя, – Мариинский проезд. Это все определило навсегда мою любовь к истории и культуре города. Тогда еще с улицы можно было услышать: «точу ножи, ножницы», из-за Невы, с Охты приезжала молочница и ходила по лестницам с бидоном молока, банками сметаны и творогом. Когда приходила мамина еще довоенная приятельница Соня Юнович (известная театральная художница Софья Марковна Юнович), мама посылала меня в магазин и просила купить у «тети Тамары» четвертинку водки; тетя Тамара продавала, но всегда предупреждала: «Я у мамы узнаю». А если я поздно возвращался домой (уже в студенческую пору), надо было пойти к дворничихе и просить ее открыть парадную дверь.
Еще до войны мама начала работать в библиотеке Академии Художеств; огромное хранилище книг по искусству «всех времен и народов». Она знала прекрасно и любила свое дело. Но в начале 1950-х, в годы борьбы с «безродными космополитами», ее уволили; уволили и все, никто тогда ничего не объяснял. И осталась она одна без работы и с двумя детьми. Помыкалась, но друзья отца ее не бросили, она начала работать в уникальной Театральной библиотеке, которая располагалась в центре города, за ныне Александринским театром. Мама была единственным работником отдела, в котором хранились книги по искусству; главными ее читателями были театральные и кино- художники, режиссеры. Не начну перечислять тех, кто к ней постоянно приходил и о ком она нам дома рассказывала. Но все же: великий актер Николай Симонов, театральный художник Симон Вирсаладзе, молодые художники: Эдуард Кочергин (БДТ), Исаак Каплан и Белла Маневич («Дама с собачкой», «Дорогой мой человек», «Дело Румянцева», «Шинель»), молодой Георгий Товстоногов... Обстановка в этом помещении была супердемократичной: вдоль стен – стеллажи с часто востребуемыми иллюстративными журналами, а в центре – большой квадратный стол, за которым одновременно сидели и мэтры, и будущие мэтры. Конечно, велась общая беседа. Я часто слушал все это, мое присутствие не мешало этим раскованным людям, а мне было полезно.
Одним из явных «плюсов» нашей с сестрой жизни была возможность частого посещения драматических театров. Балет мне не нравился, а опера – вообще отсутствовала в моем театральном мире. Разве мог я предположить, что через много лет стану социологом (такого слова никто не знал) и в течение десятилетия с группой «Социология и театр» буду изучать драматический театр Ленинграда?
В 1948 году умер отец, и мама не отдала нас в школу, надо было разобраться с тем, как жить дальше. Так что в школу я пошел в 8 лет, однако я не был там единственным «переростком». Война все смешала, школа была мужской, отношения между ребятами – дружественными, но без сюсюканий. Со мною учились ребята, пережившие блокаду, бывшие в оккупации, многие жили в детских домах, были контуженные, инвалиды. В дверях стоял швейцар, очень расшалившихся он растаскивал, часто выводил из школы. Никакой школьной формы не существовало, ходили в том, что у кого было, и никто на одежду не обращал внимания.
Но с шестого класса обучение мальчиков и девочек стало совместным, меня перевели в бывшую женскую школу, и до окончания школы я учился в одном классе с сестрой. Бывало, учительница откроет журнал и этак с оттяжечкой начинает говорить: «К доске пойдет Д-о-к-т-о-р-о-в...-а». В моей душе: «Пронесло!», у сестры: «Опять ему повезло». Или наоборот...
Учился я ровно, как правило, «на пятерки». Но школа не была для меня больше, чем место обучения, вступив в комсомол, я был достаточно активен, избирался, но не видел в этом большой радости и не испытывал гордости. В старших классах я часто вынужден был пропускать занятия из-за болезни матери. Домашние уроки я делал, и сестра относила сделанное в школу. Безусловно, маме было приятно, что на родительских собраниях ее детей не ругали, но все же не скажу, что она «управляла» процессом нашего обучения. Точнее сказать - она верила нам.
Не помню я и никаких бесед дома о политике. Запомнились лишь вечера, когда в преддверии очередного снижения цен, которые проводились Сталиным, начиная с 1949 года, мы сидели и записывали что и насколько подешевеет и прикидывали что можно будет купить. И помню, как ночью мама разбудила нас и в слезах повторяла: «Сталин умер... как же жить будем». Я по этому поводу ничего думать не мог, мне еще не исполнилось 12 лет, но саму ту ночь и пионерскую «линейку» в школе помню...
Интересы сестры довольно рано определились: искусство, история искусства. Книги были дома, были в Театральной библиотеке. На всяких математиках-физиках-химиях «она поставила крест», свои тройки-четверки имела, по русскому и истории – всегда отлично. Я ходил в лучших учениках класса, но стабильные четверки по русскому и химии не позволяли мне надеяться на медаль, школа меня не «тянула», мама - «не пилила», я – не стремился. Помимо школы был спорт; спортивная школа находилась во дворе; сменил многие секции: бег, бокс, баскетбол. Кто-то рассказал мне о гантелях, купил, «качался», тогда и этого слова не было, и тяги к этому не было. Но мне нравилось.
В принципе, то была обычная районная школа, профессиональные учителя, но не более. Класс сложился очень дружным, оставшиеся в живых до сих собираются. Жива наша классная руководительница – Екатерина Петровна Афанасьева, она приходит на эти посиделки. А я стараюсь звонить ей домой, или туда, где народ собрался. Классная руководительница как-то рассказала мне историю, которую я, естественно, не помнил. Поехали мы зимой классом в Центральный парк культуры и отдыха, а там - «американские горки». По современным понятиям – очень так себе, но тогда это было «круто». Забралась она наверх, а страшно садиться в сани. Я и говорю: «Екатерина Петровна, садитесь за мной, держитесь за меня и ничего не бойтесь!». Казалось бы, пустяк, а она всю жизнь помнит...
Был еще один важный момент детства: летние и зимние каникулы; здесь есть две темы. Первая: лагерь Союза художников. Отца помнили, и мы с сестрой имели право отдыхать там летом и зимой бесплатно. Было это в Комарово («На недельку до второго...»), прекрасное место на Финском заливе, с добротной кормежкой. Отдыхали вместе с нами из года в год в основном одни и те же ребята, так что не надо былo каждый раз знакомиться, притираться. Да и родители детей (в основном – вдовы художников) в целом знали друг друга. Обстановка в этом лагере была семейная. Моими добрыми приятелями были Саша Прошкин (теперь – известный кинорежиссер Александр Прошкин) и Свет (Светозар) Остров – ставший одним из признанных российских иллюстраторов детских книг. Помню Аркашу (Аркадия) Натаревича – он сделал много для развития в Петербурге, стране искусства цветных витражей. Там многие ребята учились в СХШ (средней художественной, в фольклоре – «хулиганской», школе) при Академии художеств и стали заметными специалистами. Это, естественно, не означает, что мы были примерными пионерами, но все же откровенного хулиганства за нами не водилось, да и нередко наши разговоры были «за искусство».
И вторая составляющая моего летнего времени. По-видимому, в 1949 или 1950 году, когда мы уже не ходили в детский сад и не выезжали с ним летом на дачу, одна знакомая посоветовала маме поехать с нами в деревню Новинка; и ездил я в эту деревню все годы обучения в школе. Она стала мне родным домом; поскольку хозяйку звали Федосья Макарова, то для многих я был Борькой Макаровым. Безусловно, я знал всех, и меня знали все. Я умел делать все, лишь не косил; хозяйка боялась, что останусь «без ног». Довольно быстро научился ориентироваться в лесу и уходил надолго один. Поначалу мама боялась меня отпускать, говорила, что там никого нет. Ей Федосья популярно объяснила, что это хорошо, когда никого нет, хуже когда есть. На практике изучил некоторые механизмы советской экономической системы. Магазины были на станции, в четырех километрах. Когда я немного окреп, мне пошили заплечный мешок, и я с ним стал ходить за хлебом, сахаром и другими продуктами в станционные магазины. Очереди за хлебом были многочасовые. Окрепнув физически, я уже приходил на станцию к поезду, которым привозили хлеб; клали мне на спину мешок с крупой или ставили на плечо ящик хлеба, и я тащил все это в магазин; не очень далеко, но все же... приносил, шел снова и снова, пока несколько баб помоложе и я (мужиков там не было) не перемещали все от поезда до магазина. В награду – я все покупал без очереди, плюс – краткосрочный почет и уважение.
В деревне я узнал все церковные праздники: Петр и Павел, Казанская Божья матерь, Ильин день и другие. Понял их смысл. Церкви в деревне не было, но праздники чтили.
Мы и сами были бедными, но деревенская бедность была запредельной, нищета. И люди – без паспортов. Мечта парней – армия и город или ремесленное училище, армия и город. Все мужики, а было-то их раз-два и обчелся, после работы поддатые, не совсем бухие, но мало что понимающие. А как не пить? Денег у народа нет... тракторист дрова привезет из лесу, участок вспашет, какой-либо мужик крышу залатает, забор поднимет, печку сложит... чем платить? Брагой и обедом... кто заранее готовился, бутылку «белого» (водки) хранил - это был царский подарок...
Но Новинка не только помогла мне освоить целый пласт советской жизни и увидеть то, что я потом читал в книгах Виктора Астафьева, Василия Белова, Валентина Распутина и других «деревенщиков». В начале 1950-х я обнаружил, возможно, она была и раньше, на станции небольшую библиотеку. Были там учебники, разные книги для механизаторов, детские книги и – непонятно каким образом залетевшее туда – собрание сочинений Бальзака. И я начал читать том за томом... думал, просто интересно, а оказалось, что много больше. Уже недавно, размышляя о том, какие писатели оказали на меня наиболее сильное влияние, я выделил и Бальзака. Мне сложно сказать, как все прочитанное у Бальзака за последующие годы преломилось, какими ассоциациями обросло, но мне представляется, что мой человекоцентричный подход к истории социологии отчасти навеян «Человеческой комедией» Бальзака. В его романах герои появляются, иногда совсем ненадолго, исчезают, а потом появляются вновь и становятся заметными фигурами повествования. Так и в моем историческом поиске – я имею в виду сейчас работу по истории изучения общественного мнения в США. Ведь все начиналось с изучения биографии одного человека – Джорджа Гэллапа - и постепенно я встречал разные фамилии, которые поначалу мне ничего не говорили, но через какое-то время люди с этими фамилиями становились героями моих историко-социологических статей. Так складывались книги, в которых действует множество бизнесменов, копирайтеров, исследователей рынка и полстеров, а в итоге – просматривается, как из «ничего» возникла философия и технология изучения общественного мнения. И все это – через биографии. Если добавить, что первыми самостоятельно прочитанными словами были два слова на обложке книги, которую держал в руках мой отец, - «Оноре Бальзак», то выстраивается нечто очень биографичное, даже несколько мифическое.
Действительно, цепь неслучайных случайностей. Тебе не кажется, Борис, что наверняка в сельской библиотеке были и другие достойные книги, но глаз выхватил те, что ассоциативно связаны с отцом, ушедшим так рано. Это похоже на диалог с ним? Попытку узнать его через книги? Ты что-то можешь рассказать о военном периоде жизни отца, может быть, по воспоминаниям матери? Драматичная и его смерть вдали от дома. Как вы проживали-переживали свою «безотцовщину»? Может быть, кто-то из мужчин родственного круга заместил отца?
Вопрос – очень теплый, неожиданный, спасибо, Лена. Он – неожиданный прежде всего потому, что я в этой плоскости не рассуждал ни тогда, ни уже во взрослые годы. По-видимому, так было в силу двух причин. Первая, вообще мало у кого были отцы, среди большого количества моих друзей и подруг считанное число имели отцов. У большинства – не вернулись с фронта, в отдельных случаях вернулись с фронта, но ушли в другие семьи, где были – нередко крепко пили. Вторая причина, за то время, пока мой отец был жив, я – скорее всего – не успел привыкнуть к нему. Если он работал, то возвращался домой поздно. Но последнюю пару лет он тяжело болел сердцем, я помню запах лекарств, кислородные подушки.
Насколько я понимаю сейчас, мама его всегда помнила...
Я не знаю, где и в каком статусе он служил в годы ВОВ. В период «малой», или «зимней», войны, я имею в виду Финскую кампанию он, скорее всего, служил во фронтовой газете. У нас дома хранились выпуски фронтовых изданий, в которых рождался Вася Теркин. Тогда о нем писал не только Твардовский. Во время ВОВ, могу допустить, что отец был отозван в Ленинград сразу после снятия блокады. Во всяком случае, уже, наверное, в 1947 году под его редакцией вышла уникальная книга о летчиках ленинградского фронта, большого размера, с большим числом фотографий и рисунков, в специальной коробке. Когда редакторы вышеназванной книги о художниках города в годы войны работали над ней, я описал книгу, и они ее нашли в Российской национальной библиотеке. Тираж книги был, по-моему, 100 экз. За эту работу, невиданное дело, отец был награжден боевым Орденом Красной Звезды. И помню, как однажды вечером к нам пришли двое военных и вручили отцу этот орден.
Поскольку я не ощущал «безотцовщины» как утраты, потери, постольку у меня не было потребности в диалоге с ним. Возможно, я взялся за Бальзака лишь потому, что с детства знал это имя. А может и просто «игра случая».
Никто из мужчин родственного круга не заменял отца. После войны контуженным в звании сержанта вернулся с фронта родной брат матери; пожил он у нас пару месяцев и пропал на несколько лет. Я уже классе в пятом-шестом учился, когда он вдруг появился, у него была семья, но пил он, как и большинство фронтовиков. Надо отдать должное, родной брат отца Докторов Израиль Львович (1902 – 1983) регулярно переводил из Москвы небольшие деньги, они нам очень были нужны. О влиянии родных матери я специально расскажу ниже; оно оказалось глубоким и ощущается и по сей день...
Борис, поскольку вначале ты описал несколько вариантов твоего личного интервью с разными важными для тебя персонажами, возникает большой соблазн увязывать эти линии рассказа, но это другие тексты. И для глаза собирательного читателя – разрозненные. Поэтому давай все же ухватимся за нить Ариадны и будем следовать ожидаемому для читателя способу рассказывания – последовательному повествованию. А затем попытаемся связать нити воедино, насколько возможно. В нашем с тобой пространстве разговора уже наметился очень интересный лейтмотив «Человеческой комедии», памятуя о любимом твоем Бальзаке. Ты легко оперируешь большим количеством вовлекаемых в рассказ людей и связей между ними.
И мой следующий вопрос – о твоих школьных дружбах, твоих друзьях – конфидентах, твоих недругах и ссорах, если были, каков был предмет твоих приязней и неприязней. Кто из учителей тебе запомнился, а кто оставил след жизненными уроками?
Пожалуй, весь школьный период жизни прошел очень ровно, это касается всего: отношения к предметам, учителям, ситуациям, товарищам по классу. Не было любимых и нелюбимых предметов, никого не считал Учителем, не ссорился до драк, но и ко мне не было претензий. У преподавателей, скорее всего, потому что по всем предметам я успешно учился, однако никто из них не был «мой». С товарищами, отчасти из-за несклочного характера, отчасти – по причине хорошего физического развития, это в ребячьей среде весьма ценится. Помню, лишь раз сорвался, в классе 7-8-м; но первым ударом выбил товарищу зуб, так что на следующей перемене снова был мир-дружба.
Меня не оставляет мысль о женской судьбе твоей матери? Была ли возможность для нее устроить свою жизнь? Как ты к этому относился?
Такой темы в нашей семье не было, мама умерла, когда мне было 25, так что с ней я эту тему не успел обсудить. Уже взрослым я размышлял о ее женской судьбе, конечно, очень трудная, но, с другой стороны, война лишила миллионы женщин личной жизни. Во-первых, думаю, она любила отца, и в первые годы после его смерти, тем более – с двумя детьми, одно время – без работы и не думала о мужчинах, замужестве. Еще один фактор – она нас поздно родила, в 34 года, когда скончался отец, ей было чуть за сорок. Это в наше время городская интеллигентная женщина в 40-45-50 сохраняет свою привлекательность и строит свою личную жизнь. Но в острое послевоенное время больше думали о том, как дожить до зарплаты, во что одеть детей, как купить и привезти на зиму дрова, у нас долго было печное отопление и не было газа. И, конечно, она любила нас. Я не знаю, знала ли об этом сестра, ее не стало два года назад, но одна родственная и очень близкая нам семья хотела ее удочерить. Мама не согласилась...
В какой момент к тебе пришло осознание своей этничности? Это было семейной культурой? Тебе об этом напомнили? Какие истории у тебя связаны в юности с этим сюжетом? Как бы ты описал идентичность советских евреев в те времена? Какую роль сыграло в этом процессе построения себя знакомство с Холокостом и репрессиями у нас в стране? Какие траектории друзей-знакомых-родственников описывались в семье и с каким смыслом?
Лена, думаю, что ты с трудом поверишь, однако именно так было... не помню года, но – конец 1980-х, я жил и работал в Ленинграде и одновременно работал в только что созданном ВЦИОМе. Как-то рассматривал в секторе Юрия Александровича Левады какие-то новые книги, и увидел на обложке одной из них слово Холокост (не помню, по-русски или по-английски). Я попросил Леваду объяснить смысл этого слова... конечно, я с ранней молодости знал о задумке Сталина загнать евреев «подальше», об убийстве Михоэлса и о многом другом, о Бабьем Яре и Освенциме, но слово «Холокост» не было мне знакомо. Почему так вышло? Явно не оттого, что у меня были закрыты глаза на элементы государственного или бытового антисемитизма. Но, по-видимому, в системе моих ценностей вопрос этничности никогда не стоял в верхних этажах моей ценностной пирамиды.
Почему это так произошло? Ответ прост: тип домашнего воспитания, мама фактически не обсуждала еврейской темы с нами. Во-первых, по-моему, она не представляла для нее особого интереса. Во-вторых, не исключаю, она берегла нас от многого, чтобы мы по детской наивности не очень болтали. В нашей семье не отмечались никакие еврейские праздники, иногда лишь мама готовила фаршированную рыбу и пекла по еврейским рецептам печенье. Не из религиозных соображений, но поскольку это вкусно. Мой дедушка похоронен на русском кладбище, и когда мы навещали его могилу, мама заходила в церковь, ставила свечку и нередко крестилась. Мы повзрослели, и наша семья стала наполовину русской; я имею ввиду мою жену и мужа сестры. И мама это приняла без каких-либо вопросов.
Лена, ты спрашиваешь об описании траекторий жизни друзей-знакомых-родственников. Сегодня мне кажется, что мама вычеркнула из своей жизни многое, как российские эмигранты, приехавшие в Америку в очень взрослом, пожилом возрасте. Не забыли, но отправили в самые глубины сознания: «только для себя». Кто этого не смог или не захотел сделать, тот мучается прошлым ежедневно, все время вспоминает «то время». Она говорила, что в предвоенные годы дома отец всегда держал близко чемоданчик с вещами первой необходимости, ведь в их социальной страте подчищали подчистую. Пронесло. Многие попали под каток борьбы с космополитизмом, маму он лишь краем задел. Горько было все это помнить, вспоминать, рассказывать нам.
Первая послевоенная волна еврейской эмиграции никак нас задела; уезжали «цеховики», «торговля», «ремесленники». Мы были далеки от этих страт.
Вопрос, наверное, самый важный, - самоопределения, образа профессии, баланса иллюзий и возможностей. Кто, помимо тебя, участвовал в этом процессе? Какое поле ситуаций и случайностей окружало решение о том, что делать после школы? Ты рассказал о разговорах в библиотеке, когда ты присутствовал в кругу весьма именитых и умных людей из мира театра. Вероятно, были и другие...
Те умные разговоры были для души, для общего развития, самоопределение же строилось иначе... и самое главное оно оказало влияние не на выбор профессии, а на очерчивание всего исследовательского пространства. Постараюсь это расписать.
Если коротко, то – поступил я в Ленинградский государственный университет, и последующие восемь с половиной лет учился там, сначала был студентом, затем – аспирантом. Но и сейчас для меня остается не до конца понятным, почему я решил поступать на математико-механический факультет. Сестра двигалась в естественном для моей семьи движении – она поступила на вечернее отделение искусствоведческого факультета Академии художеств и училась там с интересом.
Одно время я думал, что выбор математики в качестве профессии стал продолжением интереса к решению и составлению разного рода головоломок, публиковавшихся в пионерских газетах. Но сейчас мне представляется, что мотивация и сам выбор имели иную природу. Допускаю, что послевоенный двор, очень интересный элемент культуры, и занятия спортом формировали во мне определенные маскулинные установки и я считал историю, литературу, изучение языков, искусство и биологию областями женской деятельности. Книги по философии мне не попадались, да что-то я и не помню, чтобы когда-либо задумывался об устройстве мира и общества. Оказалось так, что два моих школьных приятеля решили поступать в университет, один – на физический, другой – на химический факультеты. Физику я чувствовал хуже, чем мой друг, химию я просто не любил, оставалась математика. Сейчас я знаю, что даже в те годы во Дворце пионеров, в Домах пионеров были математические кружки с очень сильными преподавателями, но тогда я об этом не знал. Интерес к математике у меня несколько окреп, когда я, прочитав ряд популярных книг, связал именно с математикой развитие кибернетики, теорию автоматов. Решил, поступлю на матмех и стану заниматься кибернетикой.
Конечно, это все схематичное восстановление хода моих рассуждений, но – думаю – нечто подобное и было. Оказалось, что соседка по лестнице училась на этом факультете, избрав в качестве специализации одно из направлений механики, после двух-трех бесед с ней я «понял», что и меня увлекает механика. Я уже не помню, как я обосновал для мамы мое желание поступать на матмех, скорее всего, она просто сказала, раз хочешь, то поступай. Она в этих материях знала не больше меня.
Теперь дело оставалось за малым: подготовиться к вступительным экзаменам; выпускные в школе меня не волновали. Та же соседка порекомендовала мне известный задачник П.С. Моденова, возможно, она же и дала мне его. И я принялся решать, все было «задвинуто», помощи ждать было неоткуда. Я сразу понял, что мало знаю и привык копаться с задачами пока не найду решение. Постепенно открывались различные приемы, накапливался опыт. Кончилось все тем, что я с первого захода поступил на матмех.
Но еще в ходе выпускных экзаменов в школе в моей жизни произошло то, что во многом определило все последующее развитие моих научных интересов. Стояли жаркие дни, и я часто брал учебники и ехал купаться. Дорога на трамвае занимала около часа в одну сторону, так что можно было многое прочесть. Чтобы как-то прожить, мама сдавала одну из наших комнат студенткам, и в то время к одной из них приехал из Москвы ее друг, будущий муж, его звали Евгений Гамалей. Он только-только закончил физический факультет МГУ, делать ему было нечего, и он согласился поехать со мной покупаться. Конечно, для школьника, завершающего 10-й класс и задумавшего стать математиком, человек, закончивший физический факультет МГУ, был суперавторитетен. Наверное, я рассказал ему о своих планах, наверное, расспрашивал его о чем-то. Но разговор как-то развернулся и Женя рассказал мне о двух книгах, причем все так изложил, что я, скорее всего, мало поняв, заинтересовался рассказанным. Одна из этих книг называется «Что такое жизнь с точки зрения физики», ее автор – Нобелевский лауреат Эрвин Шредингер. Название второй книги - «Эварист Галуа. Избранник богов». Она была написана физиком Леопольдом Инфельдом в конце 1930-х работавшим в Принстоне у Альберта Эйнштейна.
Поступив в университет я нашел эти книги и начал их читать. Этот процесс занял несколько лет, ибо они были очень непростыми. «Что такое жизнь...» - физико-математическое введение в генетику, так что понимание книги требовало знакомства с основами молекулярной физики и математической статистики. Вторая книга – рассказ о гениальном французском математике Эваристе Галуа, застреленном на дуэли в 20 лет. В нескольких работах ему удалось решить ряд крупных проблем и заложить основы «теории групп» - одного из фундаментов современной алгебры. К тому же, это эффективный метод ядерной физики. Конечно, для Евгения было естественным все это рассказать мне, но что меня в этом заинтересовало? Скорее всего, тот факт, что математика – это не просто задачки, которые мы решали на уроках, а наука, позволяющая понять законы мира.
Работа Шредингера познакомила меня с генетикой, которая после 1948 года и до середины 1960-х годов была запрещенной в СССР наукой. Позже я стал систематически изучать некоторые разделы биологии, что в конечном счете привело меня к математической статистике и от нее – к социологии. Кроме того, Шредингер ввел меня в позитивистскую философию науки, что через десять лет дало мне возможность критического изучения работ отечественных социальных философов.
И до чтения книги об Эваристе Галуа я был знаком с историко-биографической литературой, прежде всего, - через серию «Жизнь замечательных людей», но история, рассказанная Инфельдом, по-настоящему открыла для меня этот жанр.
Сейчас я вижу прямую связь того, чем я занимаюсь последние полтора десятилетия, с первыми научными книгами, о которых я узнал во время той трамвайной поездки. Это обнаруживается не только в историко-биографической направленности моих исследований, но в природе моего научного анализа. Напомню, та поездка на трамвае состоялась летом 1959 года, знакомство, проникновение в названные книги продолжалось года три. Пропущу полувековой интервал моей жизни (Лена, думаю, что отвечая на твои вопросы, я расскажу, что же тогда происходило) и обращусь к одному из вопросов В.А. Ядова, который он задал мне в ходе нашей «Беседы через Океан»: «...я обратил внимание на то, что ты часто употребляешь безличные глаголы («было выявлено» и т. п.). У Майкла Малкея я вычитал такое наблюдение: естествоиспытатели прибегают к безличным оборотам, сознательно или бессознательно повествуя “от имени самой природы”, тайны которой им удалось выявить. Одновременно замечу, что ты часто пишешь “моей”, “мною”. Не свидетельствует ли это об отношении к работе как истинно научному поиску?» Опуская перессказ довольного долгого описания того, как я шел к своему историческому исследованию, я приведу лишь вывод: «Я не очень задумывался о том, относится ли то, что я делаю к science или не science, но полагаю, что в моем историческом исследовании присутствует множество элементов science».
А теперь я сам задаюсь вопросом, а могу ли иначе вести исторический поиск? Ведь до того, как я включился в теоретико-эмпирические социологические исследования, читал «Человека и его работу», «Мир мнений и мнения о мире», осваивал методологию марксистско-ленинского анализа общественных явлений, я десять лет имел дело со сложнейшими математическими теориями, с пионерными работами по генетике, разбирался в философии Лакатоса и Пойи, задумывался о проблемах истории физики от Ньютона до рождения теории относительности и квантовой механики. На все это меня настроил Шредингер.
К сожалению, других бесед с Гамалеем у меня не было, не было и переписки. Как физик-ядерщик он после окончания МГУ был распределен в один из закрытых городков, по-моему, под Челябинском, и связь с ним стала невозможной.
(Продолжение следует)