Вспоминая Валерия Ронкина: «Российская антиутопия»
См. ранее на Когита.ру:
Презентация сочинений В. Ронкина
Еще о собрании сочинений В. Ронкина
Три года назад, в дни прощания с Валерием Ефимовичем Ронкиным, на Когита.ру была опубликована статья В. Ронкина «Российская антиутопия», написанная в 1999 году, но с тех пор нисколько не убавившая, а даже прибавившая в актуальности.
Разумеется, эта работа вошла и в 2-томник «Сочинений» Валерия Ронкина (см.: том 1 и том 2), где, в отличие от его персонального сайта и предыдущих публикаций, была осуществлена профессиональная редактура, сверка цитат и т. п.
С учетом сказанного, представляется уместным воспроизвести это сочинение вновь на Когита.ру, по тексту 2-томника. А. Алексеев. Июнь 2013.
Валерий Ронкин
РОССИЙСКАЯ АНТИУТОПИЯ
(Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин и другие) (1)
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена;
Безбожной лести, лжи тлетворной,
И лени мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна.
О, недостойная избранья,
Ты избрана! Скорей омой
Себя водою покаянья,
Да гром двойного наказанья
Не грянет над твоей главой.
А.С. Хомяков. 1854 г.
Утопия – это мечта о прекрасном, чаще всего идеальном, будущем. Нельзя отрицать, что наличие идеалов, условие абсолютно необходимое для прогресса. Но при этом нужно помнить, что попытки реализовать идеал немедленно и в полной мере, да еще по сомнительным рецептам, приводят к неожиданным для идеалистов и весьма печальным, мягко говор я, для всех остальных последствиям. (Проблеме истории утопических учений посвящена моя статья «Город-сад» – «Звезда», № 11, 1994 г.). Иногда какие-то мечты, какие-то элементы утопий сбывались.
Вспомним Пушкина:
Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
Это не только и, кажется, не столько про Наполеона. Через год:
«Россия вспрянет ото сна, и на обломках самовластья…» Сбылось. Внуки и правнуки Чернышевского в лагерях, в армии, в рабочих столовых хлебали баланду из той самой алюминиевой посуды, которая виделась во снах Веры Павловны.
Илья Ильф в записных книжках размышлял: «С изобретением радио мыслилось счастье человечества, вот радио есть, а счастья нет». В этой статье я не касался антиутопий, написанных после реализа-ции очередной утопии. Не касался я и «Бесов» Ф.М. Достоевского. Во-первых, потому что тема эта анализировалась неоднократно; во-вторых, потому что в «Бесах» речь идет только о результате победы «безбожных заговорщиков». Вот этих заговорщиков нет. А счастье есть?
Антиутопия предупреждает о тех неожиданных результатах, к которым может привести осуществление утопии. Это жанр более рассудочный, нежели утопия. Возникшая гораздо позже, антиутопия тоже имеет изрядную историю, достаточно указать на комедию Аристофана «Женщины в народном собрании».
Поначалу она (антиутопия) выступает в виде мрачных пророчеств. Таково пушкинское (зрелого Пушкина!): «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!» Действительно, французская революция тоже была беспощадной, но не бессмысленной. Вообще европейские народные движения, даже те, которые терпели поражения, приводили к некоторым сдвигам в направлении Свободы, Равенства и Братства. Европейская мысль могла всякий раз находить все более плодотворный компромисс между элементами этой триады, противоречащим и друг другу и одновременно невозможными один без другого. В России же каждая победа над бунтовщиками означала дальнейшее усиление бесправия населения и расширение власти бюрократии (исключение составила революция 1905 г.). Что касается победы бунтовщиков в 1917 г., то беспощадность ее меркнет перед бессмысленностью, откинувшей Россию на целую эпоху.
Вернемся, однако, к прогнозам:
Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет...
В тот день явится мощный человек...
И горе для тебя! – твой плач, твой стон
Ему тогда покажется смешон;
И будет все ужасно, мрачно в нем,
Как плащ его с возвышенным челом.
Это 1830 г., а в 1903 г. другой русский поэт, А. Блок, продолжит эту же тему:
– Все ли спокойно в народе?
– Нет. Император убит.
Кто-то о новой свободе
На площадях говорит.
– Все ли готовы подняться?
– Нет. Каменеют и ждут.
Кто-то велел дожидаться.
Бродят и песни поют.
– Кто же поставлен у власти?
– Власти не хочет народ.
Дремлют гражданские страсти –
Слышно, что кто-то идет.
– Кто ж он, народный смиритель?
– Темен, и зол, и свиреп:
Инок у входа в обитель
Видел его и ослеп.
Он к неизведанным безднам
Гонит людей, как стада...
Посохом гонит железным...
– Боже! Бежим от суда.
Через семь лет после «Предсказания» Лермонтов напишет иное:
«Вы, жадною толпой стоящие у трона... и вы не смоете всей вашей черной кровью...», да и Блок спустя некоторое время напишет знаменитые «Двенадцать», в которой двенадцать апостолов, «злоба, святая злоба...» (выделено мной. – В.Р.).
Впрочем, пророчество Блока не так просто: «Кто побеждает и соблюдает дела Мои до конца, тому дам власть над язычниками. И будет пасти их жезлом железным». Это из Апокалипсиса (Откр. 2:26–27), и все сказанное, – от имени Христа.
Не обошел тему ненависти и Некрасов («Песня Еремушке»):
Необузданную, дикую
К угнетателям вражду
И доверенность великую
К бескорыстному труду.
С этой ненавистью правою,
С этой верою святой (выделено мной. – В.Р.)
Над неправдою лукавою
Грянешь божьею грозой
И тогда-то...» Вдруг проснулося
И заплакало дитя.
Устами младенца глаголет истина... Некрасов-поэт оказался сильнее Некрасова-публициста.
Либеральная интеллигенция металась между неприятием царизма и страхом перед народом – справедливо утверждали советские историки. Интеллигенцию не устраивала некрасовская дилемма: либо – «ниже тоненькой былиночки надо голову клонить», либо – необузданная, дикая ненависть. Будущее показало, что страх этот был не лишен оснований.
У Салтыкова-Щедрина «народный смиритель», он же по совмести-тельству и народный вождь, лишен романтических атрибутов. «Он был ужасен, но сверх того он был краток и с изумительной ограниченностью соединял непреклонность, почти граничащую с идиотством» – это Угрюм-Бурчеев, градоначальник города Глупова, «простой, изнуренный шпицрутенами прохвост», сделавший замечательную карьеру. «Обыкновенно противу идиотов принимаются известные меры... Но меры эти почти всегда касаются простых идиотов; когда же придатком к идиотству является властность, то дело ограждения общества значительно усложняется».
Идиот этот появляется в Глупове вне исторического времени, мы узнаем только, что «…в то время еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о социалистах, ни о так называемых нивел-ляторах вообще. Тем не менее нивелляторство существовало, и притом в самых обширных размерах. Были нивелляторы “хождения в струне”, 306 В.Е. Ронкин. Сочинения. Социология и история нивелляторы “бараньего рога”, нивелляторы “ежовых рукавиц“ и проч. и проч.» «Историю одного города» можно цитировать всю. Замечу, что маршал Тухачевский, лейтенант Солженицын или, герой его, колхозник Иван Денисович не были равны ни в чем, равенство было им обеспечено только системой «бараньего рога» и «ежовых рукавиц». Поразительны некоторые детали: «Праздников два: один весною, немедленно после таянья снегов, называется “Праздником неуклонности” и служит приготовлением к предстоящим бедствиям; другой – осенью, называется “Праздником предержащих властей” и посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных. От будней эти праздники отличаются только усиленным упражнением в маршировке». После работы и краткого отдыха, состоящего в маршировке, люди отправляются спать. «Ночью над Непреклонском (так переименован Глупов. – В.Р.) ви-тает дух Угрюм-Бурчеева и зорко стережет обывательский сон... Ни бога, ни идолов – ничего...» Угрюм-Бурчеев был не первый преобразователь Глупова. Ранее городом правил Бородавкин, который вел войны «за просвещение». «…Бородавкин был утопист и… если б он пожил подольше, то наверное кончил бы тем, что или был бы сослан в Сибирь за вольномыслие, или выстроил бы в Глупове фаланстер».
Это замечание Щедрина наводит на размышления о том, что автор, говоря его же словами, не только скорбел о бедствиях, уже испытанных Россией, но и приготовлялся к бедствиям будущим. Очевидно, что к этому времени Михаил Евграфович успел познакомиться с нечаевскими теориями, которые Маркс и Энгельс называли казарменным коммунизмом. К слову сказать, в своих воспоминаниях о Ленине Бонч-Бруевич рассказывает: «Ильич говорил, что буржуазия оклеветала Нечаева. У него есть много дельного» (*) (Журнал «Тридцать дней». 1934, № 8). В полном собрании сочинений Нечаев вообще не упомянут, хотя он был знаковой фигурой российского революционного движения, причем люди самых различных политических убеждений относились к нему одинаково отри-цательно. Похвалу Нечаеву Ленин мог позволить себе только в частном разговоре, а говорить о нем плохое, очевидно, не хотел. После 1870 года размышления о фаланстерах не сходят со стра-ниц Щедрина. Вот чиновник Феденька Козелков провозглашает: «Ведь по правде-то сказать, мы все немножко социалиты... Ведь это, так сказат ь, наша национальная подоплека... На днях, например, я разговорился с каким-то “волосатым” насчет этого... самоуправлением, кажется, оно называется... Такие мысли, что я со временем их непременно в какую-нибудь бумагу помещу!» («Итоги»). «Самоуправление и самоуправство, по его (станового. – В.Р.) мнению, одно и то же», – но это уже Н.С. Ле-сков («Житие одной бабы»).
Другой щедринский персонаж, который «…служит в департаменте любознательных производств... будучи рассматриваем отдельно от вицмундира, он радикал. И… в свободное от исполнения возлагаемых на него поручений время он пишет обширное сочинение под названием “Похвала Робеспьеру”…» («Итоги»). «Вчерашний охранитель делался сегодняшним потрясателем…» («Пошехонские рассказы»). Щедрин любил издеваться над проектами ретроградов: «…Главная задача, которую науки должны преимущественно иметь в виду, – есть научение, каким образом в исполнении начальственных предписаний быть исправным надлежит… Некоторые науки временно прекращать, а ежели не заметит раскаяния, то отменять навсегда» («Дневник провинциала в Петербурге»). Откуда это Щедрин мог знать о судьбе генетики, кибернетики, социологии?
«…Можно, при некотором уменье, таким образом устроить, что другие-то будут на самом деле только облизываться, глядя, как ты куски заглатываешь, а между тем будут думать, что и они куски глотают!» (Там же). Добавлю – и еще петь при этом: «За столом никто у нас не лишний!» Позволю себе прервать цитирование Щедрина и вспомнить «Проект о введении единомыслия в России», написанный Козьмой Прутковым (Вл. Жемчужниковым): «…Целесообразнейшим для сего средством было бы учреждение такого официального повременного издания, которое давало бы руководительные взгляды на каждый предмет. Этот правительственный орган, будучи поддержан достаточным, полицейским и административным содействием властей, был бы для общественного мнения необходимою и надежною звездою, маяком, вехою... Установилось бы одно господствующее (выделено мной. – В.Р.) мнение по всем событиям и вопросам… Можно даже ручаться, что каждый, желая спокойствия своим детям и родственникам, будет и им внушать уважение к “господствующему” мнению; и, таким образом, благодетельные последствия предлагаемой меры отразятся не только на современниках, но даже на самом отдаленном потомстве».
В примечании предлагается: «1) “Велеть всем редакторам частных печатных органов (дал маху Козьма! – В.Р.) перепечатывать руководящие стать и из официального органа, дозволяя себе только их повторение и развитие”, и 2) “…не получающих официального органа, как не сочувствующих благодетельным указаниям начальства, отнюдь не повышать ни в должности, ни в чины и не удостаивать ни наград, ни командировок”».
Возвращаюсь к Щедрину. Проект чиновника Толстолобова: «Членам… комиссий предоставить: а) определять степень благонадежности обывателей; б) делать обыски, выемки и облавы, и вообще испытывать; в) удалять вредных и неблагонадежных людей, преимущественно избирая для поселения места необитаемые и ближайшие к Ледовитому океану… В вознаграждение трудов положить всем сим лицам приличное и вполне обеспечивающее их содержание» («Дневник провинциала в Пе-тербурге»).
Об этом же персонаже Щедрин сообщает: «Да, он ни перед чем не остановится, этот жестоковыйный человек! он покроет мир фаланстерами, он разрежет грош на миллион равных частей, он засеет все поля персидской ромашкой! И при этом будет, как вихрь, летать из края в край, возглашая: га-га-га! го-го-го! Сколько он перековеркает, сколько людей перекалечит, сколько добра погадит, покамест сам наконец попадет под суд! А вместо него другой придет и начнет перековерканное расковеркивать и опять возглашать: га-га-га! го-го-го! Ведь были же картофельные войны, были попытки фаланстеров в форме военных поселений, были импровизированные, декорационные селения, дороги, горо-да?» («Помпадуры и помпадурши»).
Император Александр I, споря с противниками военных поселений (были же тогда противники!), заявил: военные «…поселения будут устроены, хотя бы пришлось уложить трупами дорогу от Чудова до Санкт-Петербурга».
Любопытные могут подробнее узнать о судьбе российских фаланстеров в энциклопедии Брокгауза и Эфрона. Я же вернусь к Щедрину:
«…Аракчеев… был и в том отношении незабвенен, что подготовлял народ к воспринятию коммунизма; шпицрутены же… предлагались совсем не как окончательный modus vivendi, но лишь как благовременное и целесообразное подспорье» («Письма к тетеньке»). Те, кто помнит сталинскую пропаганду, узнают так называемую «диктатуру пролетариата». Что император! Умный, либеральный Петрашевский начал строить своим крепостным, не спросясь их желания, фаланстер. Недостроенное здание фаланстера крестьяне однажды ночью подожгли. «Чего стоит мысль, что обыватель есть не что иное, как административный объект, все притязания которого могут быть разом рассечены тремя словами: не твое дело!» («Помпадуры и помпадурши»).
«…Прижимайлов и Постукин совершенно искренно исповедуют наивное убеждение, что с Глуповым, относительно миросозерцания, без понудительных мер ничего не поделаешь. В соответствии своим фамилиям, Прижимайлов думает, что Глупов поприжать надо, а Постукин мечта-ет, что все пойдет хорошо, когда он достаточно настучит Глупову голову» («Сатиры в прозе»).
« – Обывателя надо сначала скрутить, – говорили тогдашние генералы, – потом в бараний рог согнуть, а наконец, в отделку, ежовой рукавицей пригладить. И когда он вышколится, тогда уж сам собой постепенно отдышится и процветет» («Сказка о ретивом начальнике»). Таким образом и стал действовать ретивый начальник из названной сказки. Мечтал он, как вверенный ему край остепенится до того, что превратится в каторгу!
«Каторга, то есть общежитие, в котором обыватели не в свое дело не суются, пороху не выдумывают, передовых статей не пишут, а живут и степенно блаженствуют. В будни работу работают, в праздники – за начальство богу молят. И оттого у них все как по маслу идет... А он, ретивый начальник, только смотрит да радуется; бабам поплатку дарит, мужикам – по красному кушаку. «Вот какова моя каторга! – говорит, – вот зачем я науки истреблял, людей калечил, города огнем палил! Теперь понимаете?» – Как не понимать – понимаем».
В щедринской антиутопии слова «фаланстер», «коммунизм» и «каторга» становятся синонимами. Для того чтобы устроить настоящую каторгу, не обойтись без «мерзавцев».
«И ответили ему «мерзавцы» единогласно: – Дотоле, по нашему мнению, “настоящего” вреда не получится, доколе наша программа вся, во всех частях, выполнена не будет. А программа наша вот какова. Чтобы мы, мерзавцы, говорили, а прочие чтобы молчали. Чтобы наши, мерзавцев, затеи и предложения принимались немедленно, а прочих желания чтобы оставлялись без рассмотрения. Чтоб нам, мерзавцам, жить было повадно, а прочим всем чтоб ни дна, ни покрышки не было. Чтобы нас, мерзавцев, содержали в холе и в неженье, а прочих всех – в кандалах. Чтобы нами, мерзавцами, сделанный вред за пользу считался, а прочими всеми, если бы и польза была принесена, то таковая за вред бы считалась. Чтобы об нас, об мерзавцах, никто слова сказать не смел, а мы, мерзавцы, о ком вздумаем, что хотим, то и лаем!» Как мог писатель загодя предсказать принципы, согласно которым коммунисты 70 лет управляли гигантской страной и от которых не отказываются до сих пор?!
Салтыков-Щедрин не был ни экстрасенсом, ни астрологом. Он был человеком, хорошо знавшим Россию.
«Нас стращают именами Кабе и Фурье, нам представляют какое-то пугало в виде фаланстера, а мы спокон веку живем в фаланстере и даже не чувствуем этого! Не чувствуем, потому что к фаланстеру Фурье надо пройти через множество разнообразных общественных комбинаций, составляющих принадлежность периода цивилизации («капитализма» по Марксу. – В.Р.), а наш фаланстер сам подкрался к нам, помимо всяких комбинаций, и, следовательно, достался, так сказать, даром, без всякой цивилизации...» («Итоги»).
«Многие восстают на принцип чистой творческой администрации за то, что она стремится проникнуть все жизненные силы государства. Но, спрашиваю я вас, что же тут худого, какой от этого кому вред… Оглянитесь кругом себя – все, что вы ни видите, все это плоды админи-страции: областные учреждения – плод администрации, община – плод администрации, торговля – плод администрации, фабричная промыш-ленность – плод администрации» («Озорники»). Это написано в 1857 г., когда С.Г. Нечаеву еще не было и десяти лет.
«Озорниками», «шалунами» Щедрин называл тех, в ком «…есть завид-ная способность жить шутя, администрировать забавляя, делать хорошень-кие гадости и как можно меньше думать о том, что из этого выйдет». Шалунов он делил на естественных и искусственных: «Естественный шалун всегда сын известных родителей, всегда достаточно обеспечен относительно материальных средств или, по крайней мере, имеет возможность делать долги, не заботясь об уплате их... Искусственные шалуны, если это возможно, даже хуже их… В применении к ним даже название шалунов не точно; гораздо приличнее назвать их мерзавцами (это название и всплывет в «Сказке о ретивом начальнике». – В.Р.)... Искусственный шалун… или не знает своих родителей, или стыдится их; средства к жизни имеет ограниченные и всю надежду в этом отношении полагает единственно на самого себя, на свои способности… Эти господа народ покладистый. Скажите им: …“Поди и напиши тотчас же доклад о высылке твоего отца в Туруханский край” – они пойдут и напишут; скажите: “Делайся публицистом” – они пойдут, сделаются публицистами… Это целая проклятая система, это целая проклятая каста, в которой трепещет и бьется один принцип – это неимение никаких принципов...» («Наша общественная жизнь»).
Один такой «выходец из народа» описан А.И. Герценом в «Былом и думах», это вятский губернатор Тюфяев. «Я еще в Перми многое слыша л о Тюфяеве, но он далеко превзошел все мои ожидания… Тюфяев родился в Тобольске. Отец его чуть ли не был сослан и принадлежал к беднейшим мещанам. Лет тринадцати молодой Тюфяев пристал к ватаге бродящих комедиантов, которые слоняются с ярмарки на ярмарку… Там его арестовали… как бродягу, отправили пешком при партии арестантов в Тобольск» (А.И. Герцен. «Былое и думы»).
Мальчику далась грамотность, и он стал наниматься писцом. Проезжему ревизору кто-то рекомендовал Тюфяева. Ревизор был им доволен и предложил ему ехать с ним в Петербург. Через 11 лет он уже заведует экспедицией в канцелярии Аракчеева, который и дал ему пост губернатора. «Тюфяев был восточный сатрап, но только деятельный, беспокойный, во все мешавшийся, вечно занятый. Тюфяев был бы свирепым комиссаром Конвента в 94 году… Развратный по жизни, грубый по натуре, не терпящий никакого возражения... Он не брал взяток, хотя состояние себе-таки составил… Отправляя чиновника на следствие… говорил ему: что, вероятно, откроется то-то и то-то, и горе было бы чиновнику, если б открылось что-нибудь другое» (Там же). Одного бедного чиновника, рискнувшего жаловаться, Тюфяев усадил в сумасшедший дом. Домашний врач чиновника потребовал его переосвидетельствования, но тот умер, не дождавшись назначенного дня.
Другой «выходец» изображен Щедриным в «Губернских очерках». Порфирий Петрович, сын сельского пономаря. «Известно, что в древние времена по селам и весям нашего обширного отечества разъезжали благодетельные гении, которые замечали природные способности и необыкновенное остроумие мальчиков и затем, по влечению своих добрых сердец, усердно занимались устройством судеб их… На этот раз благодетель обратил внимание не столько на острого мальчика, сколько на его маменьку». Шантажом и предательством этот «искусственный шалун» обеспечил себе карьеру, состояние и место в обществе как «человек, казенных денег не расточающий, свои берегущий, чужих не желающий». Надо сказать, что литературный персонаж все-таки меркнет перед лицом историческим. Через десять лет после «Губернских очерков» имя «Порфирий Петрович» появится в романе Достоевского «Преступление и наказание». Не уверен, что у Щедрина, но у Достоевского имя это несо-мненно значащее. Порфирий (красный) Петрович (Петр, с одной стороны, основатель Римской церкви, с другой – первый император России – обоих Федор Михайлович не любил) противостоит в романе Родиону (розовому) Романовичу (римскому) Раскольникову. Похоже, чиновник казался писателю страшнее преступника!
«Ликующие холопы, осознавшие себя силою» («В среде умеренности и аккуратности») являются как бы прослойкой между властью и массами. И, надо сказать, они достаточно репрезентативно представляют породившие их низы. Этого Щедрин не скрывал ни от себя, ни от нас. «Глуповец имел совесть покладистую и готов был на всякий подвиг, лишь бы инициатива подвига исходила от лица, могущего дать на водку... Он подлец и потому убежден, что всякий, кто имеет силу, имеет ее для того, чтоб бить… Сплетнею и клеветой занимался Глупов еще до ошпаривания…» («Сатиры в прозе»). Под «ошпариванием» Щедрин имел в виду крах крепостного права, мы с одинаковым успехом можем указывать на октябрь 1917 года или сегодняшний день.
«Мы просты? Мы, у которых сложилась пословица “простота хуже воровства”? Не верю!... Вас надули при покупке, вы дались в обман не потому, что были глупы, а потому, что вам в ум не приходило, чтобы в стране, снабженной полицией, мошенничество было одною из форм общежития... Им мало отнять у “разини”, им нужно сократить “разиню”. Ненависть к “дураку” возводится почти на степень политического и государственного принципа» («Благонамеренные речи»). Когда это пи-сано? О чем? Не о денежных ли пирамидах?
Так поступают обыватели друг с другом при наличии полиции. «Анархия началась с того, что глуповцы собрались вокруг колокольни и сбросили с раската двух граждан: Степку да Ивашку. Потом пошли к модному заведению француженки, девицы де Сан-Кюлот… и, перебив там стекла, последовали к реке. Тут утопили еще двух граждан: Порфишку да другого Ивашку, и, ничего не доспев, разошлись по домам» («История одного города»). На следующий день «…пятый Ивашко стоял ни жив, ни мертв перед раскатом» – его собирались топить: «А зачем Ивашко галдит? Галдеть разве велено?» Появление воинской силы кардинально меняет ситуацию. Ходока по крестьянским нуждам одевают в кандалы: «Небось, Евсеич, небось! – раздавалось кругом, – с правдой тебе везде будет жить хорошо!»... «…Стрельцы позамялись; неладно им показалось выдавать того, кто в горькие минуты жизни был их утешителем; однако, после минутного колебания решились исполнить и это требование начальства. “Выходи, Федька! Небось! Выходи!” – раздавалось в толпе». («История одного города»).
Щедрин, конечно, утрирует, но, очевидно, не слишком. Иначе откуда такое недоверие граждан друг к другу?
«О всяких коллективных оборонах против всевозможных современных зол, идущих на деревню, не могло быть и речи. – Захотели вы с нашим народом! Нешто наш народ присогласишь? Нешто он что понимает?» Это уже не Щедрин, это Г. Успенский («Иван Ермолаевич»). Такую же аргументацию я услышал через сто с лишним лет, когда во время перестройки предлагал рабочим организовать на заводе независимый профсоюз: «Разве с нашим народом...» Вспомним чеховского «Злоумышленника», снимавшего гайки, кре-пящие рельсы, для грузил. Когда в 1960-х годах возникла мода на цветомузыку, более образованные, чем чеховский мужик, добры молодцы начали воровать светофильтры железнодорожной сигнализации. Это не простота, а полное равнодушие к судьбам и жизням других и ко всему на свете, кроме сиюминутного своего интереса.
Отсюда страх перед всякой личной инициативой и самодеятельностью. Поэтому «…одни смешивают его (государство. – В.Р.) с отечеством, другие — с законом, третьи — с казною, четвертые — громадное большинство — с начальством» («Благонамеренные речи»). «Почему, однако, уничтожить, вычеркнуть, воспретить, а не расширить, создать, разрешить? Тайна этого обстоятельства опять-таки заключается в слишком страстном желании “жить”, в представлении, которое с этим словом соединено, и в неимении других средств удовлетворить этому представлению, кроме тех, которые завещаны нам преданием» («Дневник провинциала в Петербурге»).
«Мы, русские, всегда оказывались бессильными, когда нужно было указать на действительно больное место. Но зато никто свободнее нас не плавал в океане так называемых общих мероприятий… Плыви, куда хочешь — нигде пути не заказаны… бей направо, бей налево — авось и подвернется виноватый… мозгов не утруждаешь, а между тем воочию видишь, как в сердцах водворяется спасительный страх» («Круглый год»). «Неужели… русская культура не выработала из себя никакого жизненного факта, кроме бесшабашного гвалта, на дне которого лежат три целковых, никакого жизненного требования, кроме дикой потребности пользоваться всяким удобным случаем, чтоб кому-то зажать рот, перервать горло, согнуть в бараний рог? ...Почему у нас всякое бедствие словн о шабаш какой-то в российских сердцах производит? Вся мразь, все отпетое вдруг оживает и, пользуясь сим случаем, принимается старые счеты сводить. Об здравом смысле, о свободе суждения — нет и в помине.
На всех языках — угроза, во всех взглядах — намерение горло перекусить» («В среде умеренности и аккуратности»).
«— Я бы его, каналью, в бараний рог согнул! — говорит один, —да и жаловаться бы не велел! — Этого человека четвертовать мало! — восклицает другой. — На необитаемый остров-с! пускай там морошку сбирает-с! — вопиет третий. Не думайте, чтоб это были приговоры какого-то жестокого, но все-таки установленного и всеми признанного судилища; нет, это приговоры простых охочих русских людей. Они хо-дят себе гуляючи по улице, и мимоходом ввертывают в свою безазбучную речь словцо о четвертовании» («Господа ташкентцы»).
Однажды маленький глупый кротенок вылез из сырой, тесной и темной норы и узнал, что наверху греет солнышко, дуют теплые ве-терочки, поют птички. Однако мать велела ему возвращаться в нору. – «Но почему же, маменька?» – «А потому, что это твое отечество!» Узнаете анекдот 70-х годов XX века? Оказывается, у сей притчи столетняя борода, это из очерка Щедрина «Испорченные дети» (2).
Щедрин хотел жить не в затхлой норе, а там, где светит солнце и поют птицы. Не покидать Россию, а сделать ее другой: «Господа, я действительно русский, но я из тех русских, которые очень хорошо понимаю т, что русские — кадеты европейской цивилизации!» («Культурные люди»).
Был он не одинок. А.К. Толстой писал примерно в это же время:
И землю единый из вас соберет,
Но сам же над ней станет ханом!
И в тереме будет сидеть он своем,
Подобен кумиру средь храма,
И будет он спины вам бить батожьем,
А вы ему стукать да стукать челом -
Ой срама, ой горького срама!»
...
И с честной поссоритесь вы стариной,
И, предкам великим на сором,
Не слушая голоса крови родной,
Вы скажете: «Станем к варягам спиной,
Лицом повернемся к обдорам!»
«Змей Тугарин»
А еще раньше на эту же тему писал Пушкин:
«Что надо было сказать и что вы сказали – это то, что наше современное общество столь же презренно, сколь глупо; что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что есть справедливость, право и истина, что не является необходимостью. Это циничное презрение к мысли и к достоинству человека. Надо было прибавить (не в каче-стве уступки, но как правду), что правительство все-таки единственный Европеец в России. И сколь бы грубо оно ни было, только от него зависело бы стать во сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания…» (Черновик письма к Чаадаеву, октябрь 1836 г.) (3). Правительство хотя бы было воспитано в европейской культуре, у «мерзавцев» и этого не было. То, что в России правительство было «единственным европейцем», показала сталинская диктатура – мало кто заметил, что она была в тысячу раз хуже николаевского самодержавия. Снятие Хрущева, через сорок лет приоткрывшего форточку в Европу и поставившего памятник Марксу, а не Аракчееву и не Нечаеву, «широкие слои населения» встретили с радостным улюлюканьем. Основная масса народа предпочла жить в норе или в «Загоне», как назвал свою статью Н.С. Лесков. Эпиграфом он взял несколько перефразированные слова из апостола Павла (2 Фес. 2:10–11): «За ослушание истине будут верить лжи и заблуждениям».
Начинается «Загон» так: «В конце сентября 1893 года в заседании Общества содействия русской промышленности и торговле один оратор прямо заговорил, что “Россия должна обособиться, забыть существование других западноевропейских государств, отделиться от них китайскою стеною”». Приведя многочисленные примеры антиевропеизма от государя до крестьян, Лесков итожит: «С внешней стороны разные беспокойные люди старались проломать к нам ходы и щелочки и образовали трещины, в которые скользили лучи света. Лучи эти кое-что освещали, и то, что можно было рассмотреть, – было ужасно. Но все понимали, что это далеко не все, что надо было осветить, и сразу же пошла борьба: светить больше или совсем задуть светоч? Являлись заботы о том, чтобы забить трещины, через которые к нам пробивался свет. Оттуда пробивали, а отсюда затыкали хламом…» Великий вождь и учитель решил вопрос кардинально – хлам заменил железным занавесом.
Кстати, Лесков говорил своему будущему биографу А. Фаресову:
«Удивительно, как это Чернышевский не догадывался, что после торже-ства идей Рахметова русский народ, на другой же день, выберет себе са-мого свирепого квартального...» (4).
«Кадетам европейской цивилизации» противостояли и противосто-ят “ташкентцы”. “Что такое «ташкентцы”? …Всякий, кто в физиономии своего ближнего видит не образ божий, а ток, на котором может во вся-кое время молотить кулаками, есть ташкентец; всякий, кто, не стесняясь, швыряет своим ближним, как неодушевленною вещью, кто видит в нем лишь материал, на котором можно удовлетворять всевозможным про-казливым движениям, есть ташкентец…» («Господа ташкентцы»).
Есть у А.Твардовского стихотворение «Ленин и печник»: ночью во-рвались в избу печника люди в кожаных куртках и увезли неизвестно куда. Оказалось – печь у Ильича дымила. Починил печку, попил чаю с вождем печник и вернулся домой. Либеральнейший Твардовский написал это в укор Сталину. А вот как описывает подобную ситуацию Щедрин:
«Поэты много об орлах в стихах пишут, и всегда с похвалой... Так что ежели, например, хотят воспеть в стихах городового, то непременно срав-нивают его с орлом. “Подобно орлу, говорят, городовой бляха N такой-то высмотрел, выхватил и, выслушав, – простил”. Я сам очень долго этим панегирикам верил. Думал: “Ведь, в самом деле, красиво! Выхватил... простил! Простил?!” – вот что в особенности пленяло. Кого простил? –мышь!!… Но однажды меня осенила мысль. “С чего же, однако, орел “простил” мышь? Бежала она по своему делу через дорогу, а он увидел, налетел, скомкал и... простил! Почему он “простил” мышь, а не мышь “простила” его?“ Дальше – больше. Стал я прислушиваться и приглядываться. Вижу: что-то тут неблагополучно. Во-первых, совсем не затем орел мышей ловит, чтоб их прощать. Во-вторых, ежели и допустить, что орел “простил” мышь, то, право, было бы гораздо лучше, если б он со-всем ей не интересовался». («Орел-меценат»).
Один из щедринских «героев», проповедовавший «ненависть к силь-ным и презрение к слабым», именовался Беркутов («Пошехонские рассказы»). Для неосведомленных замечу, что излюбленным эпитетом Сталина было – «горный орел». Вот ведь до чего мы дожили – поэт ХХ века восхищался тем, что возмущало писателя века XIX!
Вспомните «Сон Попова» А.К. Толстого и сравните с историей, рассказанной Солженицыным: женщине приснился эротический сон, в кото ром фигурировал Буденный. Утром она рассказала его соседям по коммуналке, а вечером была арестована и получила 10 лет за «непри-личные сны о членах правительства»!!!
Щедрин, Жемчужников изгалялись, гиперболизировали. Но не прошло и полвека, как «Проект о введении единомыслия в России» или «Сказка о ретивом начальнике» стали реальностью. А «Прожект о расстрелянии», в котором говорилось: «...Потому полагается небесполезным подвергнуть расcтрелянию нижеследующих лиц: Первое, всех несогласно мыслящих. Второе, всех, в поведении коих замечается скрытность и отсутствие чистосердечия. Третье, всех, кои угрюмым очертанием лица огорчают сердца благонамеренных обывателей. Четвертое, зубоскалов и газетчиков» («Дневник провинциала в Петербурге») – будет осуществлен буквально.
Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!
«…Нигде не боятся так натурально, свободно, почти художественно. Но что всего хуже: свойственный нам, русским, страх вовсе не принадлежит к числу так называемых спасительных… Если видишь, например, себя на краю пропасти, то остановись и ожидай, пока ведомство путей сообщения не устроит здесь безопасного спуска. Если нужно тебе переправиться через реку, то… уведомь о своей нужде подлежащую земскую управу и ожидай, пока она устроит мост или паром. Ежели встретишь человека, который будет приглашать тебя в качестве попутчика в страну утопий, то жди, покуда не будет выдана подорожная. Таков “спасительный” страх в том виде, в каком оный предписывается во всех предначертаниях. К сожалению, совсем не таков наш общеупотребительный русский страх. Увы! под гнетом его мы нимало не научаемся терпению, а просто-напросто порем горячку и мечемся. И вследствие этого не только не останавливаемся на краю пропасти, но чаще всего стремглав летим на дно оной» («Круглый год»).
Вот так, по дороге в страну утопий мы однажды и сорвались в пропасть.
Наше время «мерзавцы», несколько потесненные от власти, сравнивают со смутным временем лжедмитриев. На мой взгляд, удачнее сравнить его с эпохой, наступившей после отмены крепостного права. Тогда надежды сороковых годов сменились восторгом начала шестидесятых, после чего наступило разочарование и растерянность.
Оказывается, Щедрин довольно близко описал и эту ситуацию:
«…Какой вопрос прежде всего занял умы сеятелей? — Вопрос о снабжении друг друга фондами. Мне тысячу, тебе тысячу — вот первый вопль, первое движение. Спрашивается: когда и какой бюрократ имел что-нибудь сказать против этого? Когда и какой бюрократ не изнывал при мысли о лишней тысяче? Когда и какой бюрократ не был убежден, что Россия есть пирог, к которому можно свободно подходить и закусывать? — Никакой и никогда» («Новый Нарцисс», 1868). «Соответственно рассуждает и купечество: – Тсс... видно, у вас и насчет отечества-то... не шибко-таки любят! – Как не любить! любят, коли другого не предвидится... Только вот ежели сапоги или полушубки ставить... это уж шабаш!» («Благонамеренные речи», 1873). Разговор о том, что «рушится» сапожный промысел (там же): «– Аршавский сапог в ход пошел – вот что! – Как будто это причина? Почему же варшавский сапог перебил дорогу вашему, а не ваш варшавскому? –
Пошел аршавский сапог в ход – вот и вся причина! … – Известно, от начальства поддержки не видим – вот и бедствуем! … – А вы бы не фальшивили. По чести бы делали. … – По-твоему, значит, всех надо заставить в ваших сапогах ходить? – Зачем заставлять! Тебе, к примеру, и в лаптях 4. Путь России 319 ходить – в самую препорцию будет! А надо аршавский сапог запретить – вот что!» Там же: «…Изречение: не пойман – не вор, как замена гражданского кодекса…» 1879 г. («Убежище Монрепо»): «…Это совсем не тот буржуа, которому удалось неслыханным трудолюбием и пристальным изучением профессии /хотя и не без участия кровопивства/ завоевать себе положение в обществе; это просто праздный, невежественный и притом ленивый забулдыга, которому, благодаря слепой случайности, удалось уйти от каторги и затем слопать нищающие вокруг массы “рохлей”, “ротозеев” и “дураков”».
Через 6 лет те же размышления: «Русский чумазый перенял от своего западного собрата его алчность и жалкую страсть к внешним отличиям, но не усвоил себе ни его подготовки, ни трудолюбия» («Мелочи жизни»).
1883 г. («Пошехонские рассказы»): «Во всех странах железные дороги для передвижений служат, а у нас, сверх того, и для воровства. Во всех странах банки для оплодотворения основываются, а у нас, сверх того, и для воровства».
Прошло почти полвека, пока внуки Деруновых и Разуваевых приобрели европейское образование и начали вести дело так, что «аршавский» сапог перестал их пугать. И все-таки Россия сорвалась в пропасть. Неужели ветер возвращается на круги своя?
Неужели нам снова предстоит «Народная воля», возможно на этот раз под колченогой свастикой? Октябрьский переворот? Очередной Угрюм-Бурчеев?
Что делать мне? Что делать каждому из нас? Что делать всем нам, «кадетам европейской цивилизации»?
Не путать отечество с начальством. Не обольщаться очередным «мерзавцем», который обещает мочить врагов в сортире. Не подавать руки проходимцам.
Видеть в физиономии своего ближнего лик Божий, а не ток для молочения кулаками, даже если это физиономия «кавказской национальности». Твердо считать воровство хуже простоты.
А там поднять военно-морской сигнал «делай, как я!». Спасем ли мы, таким образом, себя и других? Делай, как должен, и будь, что будет.
24.10.1999
(1) В одной из авторских редакций опубликовано в: Алексеев А.Н. Драматическая социология и социологическая ауторефлексия. Т. 2. СПб.: Норма, 2003, с. 453–465. (Прим. ред.)
(2) «Добрый патриот (Сочинение 10-летнего Вани Младо-Сморчковского). У одной старой слепенькой кротихи родился маленький кротик. И этот кротик был большой шалун, потому что очень часто выбегал из своей норы, чтобы порезвиться там, где ему казалось просторнее и светлее. И вот однажды старая слепенькая кротиха возвращается раньше обыкновенного домой с ношею самых спелых орехов, которые она каждый день собирала про запас на зиму, и не застает в норе маленького кротика. И вот можете себе представить отчаяние бедной слепенькой матери, у которой только и была одна опора в старости! И бог знает, что она не передумала до той минуты, покуда не воротился маленький кротик на сей раз, однако ж, благополучно. – Но зачем же ты, друг мой, выбегаешь из нашей норы? – упрекнула его старая слепенькая кротиха.
– Да мне, маменька, здесь скучно! – отвечал неопытный маленький кротик.
– Но отчего же тебе, глупенький, скучно?
– Да тут у нас, маменька, и сыро, и тесно, и темно, а там, наверху, аленькие цветочки цветут, пестренькие птички поют, ветерочки теплые дуют и светит ясное солнышко! – А-а-ах! глупенький ты, глупенький! – молвила старая слепенькая кротиха, покачивая головой, – да знаешь ли ты, что эту сырую и темную нору ты должен любить больше всего на свете!
– Да почему же, маменька?
– А потому, что это твое отечество!»
(Салтыков-Щедрин М.Е. Испорченные дети / Салтыков-Щедрин М.Е. Собрание сочинений в 10 томах. Т. 3. М.: «Правда», 1988. (Ред.)
(3) См.: Пушкин А.С. Письма последних лет. 1834–1837. Л., 1969, с. 156. (Электрон ная версия – http://az.lib.ru/c/chaadaew_p_j/text_0150.shtml). (Ред.)
(4) См.: Аннинский Л.А. Три еретика. Повести о А.Ф. Писемском, П.И. Мельникове-Печерском, Н.С. Лескове. М.: Книга, 1988. (Ред.)