Жизнь, правда и судьба Варлама Шаламова
См. ранее на Когита.ру, в цикле «Историческая память – с глянцем и без»:
- Память историческая: официальная и коллективная. Начало. Продолжение. Окончание (1)
- Наша история: где честь, а где позор (2)
- Память о жертвах и наследие палачей (3)
**
СМЕРТЬ И БЕССМЕРТИЕ ВАРЛАМА ШАЛАМОВА
Владимир Фромер
Ноябрь 2016
Шаламов считал одиночество оптимальным состоянием человека: «Идеальная цифра – единица. Помощь единице оказывает Бог, идея, вера». Впрочем, после Колымы и Освенцима сам он в Бога не очень-то верил. Ощущение того, что одиночеству всегда, даже при идеальных формах совместной жизни, наносится ущерб, он уже не мог преодолеть. Его прекрасная дама и многолетний друг Ирина Сиротинская в своих воспоминаниях создала портрет целеустремленного необычайного человека, душа которого соткана из противоречивых, но неотделимых друг от друга черт.
Каким он был? «Большой сильный мужчина, поэт, тонко чувствующий сокровенные вещи мира; начитанный, любознательный человек с многосторонними интересами; эгоцентрик, стремящийся к славе; инвалид с неизлечимо истерзанной душой; самоотверженный, беззаветно преданный друг; мальчик, тоскующий по теплу и заботе».
Зимы Шаламов не любил не только оттого, что в эту пору года часто простужался и болел. Зимой его дважды арестовывали. В первый раз - 19 февраля 1929-го. Во второй - в ночь с 11 на 12 января 1937-го. К счастью, его не забили до смерти в кабинетах следователей, не расстреляли в подвалах Лубянки. Его всего лишь отправили на Колыму, где «двенадцать месяцев зима, а остальные лето».
И убили Шаламова зимой. Врачи-клятвопреступники обнаружили у него деменцию. 14 января 1982-го рослые санитары явились в «Пансионат для ветеранов труда», где страдалец нашел свой последний приют, сорвали с беспомощного слепого и глухого старика казенную пижаму и потащили к машине. Напрасно он кричал и бился, как в припадке падучей. Не без труда втиснули его в машину и повезли в психушку на другом конце города - раздетого, в сильный мороз. На место его доставили уже с крупозным воспалением легких. Три дня он задыхался в агонии. 17-го января сердце, вмещавшее столь многое, перестало биться. Колыма все же настигла свою жертву.
Всю свою мощь использовало самое несправедливое в мире государство, чтобы убить этого человека, но сумело уничтожить лишь иссохшее старческое тело. Победила же в этой схватке алмазная твердость его души. Он успел написать свою великую книгу.
Двадцать лет в общей сложности провел этот Иов в таких местах, по сравнению с которыми дантовский ад выглядит наивной сказкой. Разве не чудо, что он выжил, вышел на свет божий и вернулся в Москву, где на целых двадцать лет стал летописцем Колымы? За двадцать лет мучений ему подарили двадцать лет нормальной жизни. На каждый год страданий пришлось по году творчества. Тот, чье имя нельзя поминать всуе, позаботился о том, чтобы он написал свою книгу. Но линия его судьбы шла по трагическому лекалу.
В 1976 году от него ушла Ирина Сиротинская, - его муза, его Беатриче, его преданный друг. Десять лет она находилась рядом с ним, и это были самые счастливые годы в его жизни. При ней создавался колымский эпос. Она сопровождала его в странствиях по кругам колымского ада, когда он писал свои рассказы. Но у нее был любящий муж, четверо обожаемых детей, и она устала метаться между двумя полюсами. А здоровье Шаламова слабело, ему нужна была женщина, которая целиком посвятила бы ему свою жизнь. Ирина полагала, что с ее уходом такая женщина появится. Увы, этого не произошло. Он остался совсем один. Здоровье ухудшалось, жить и работать становилось все труднее. Долгое заключение на Колыме, холод и побои привели к тому, что он заболел болезнью Меньера, - так называется необратимое расстройство вестибулярного аппарата. Постепенно усиливались симптомы этой страшной болезни - головокружение, утрата равновесия, потеря слуха и зрения, постоянный шум в ушах.
Все это не могло не сказаться на его характере, который и раньше-то не был легким. Пелена одиночества все сильнее окутывала его. Он все глубже уходил в себя. Разучился улыбаться. Почти перестал общаться с людьми. Старался как можно реже покидать дом. В 70-е годы его еще встречали на Тверской, куда он выходил за продуктами из своей коморки. Выглядел он ужасно, с трудом волочил ноги по холодному асфальту. Они подгибались под ним так, точно были из ваты. Земля то и дело уходила из-под них, его шатало, как пьяного, он часто падал. Его и принимали за пьяного, хотя Шаламов, спиртного в рот не брал. Поэтому он стал носить с собой справку о своей болезни (сегодня эта справка находится в музее Шаламова в Вологде)
В 1979 году Шаламов, собираясь в свой последний приют, позвонил Ирине и попросил взять к себе его архив, который, пользуясь его беспомощным состоянием, потихоньку начали разворовывать. Она взяла и после его смерти посвятила всю свою дальнейшую жизнь увековечению его памяти.
***
В феврале 1972 года «Литературная газета» опубликовала открытое письмо Шаламова, в котором он протестовал против публикаций колымских рассказов в эмигрантской прессе и попыток навесить на него ярлык «антисоветского подпольного автора». Главным же для Шаламова было то, что его рассказы вырывали из контекста и печатали гомеопатическими дозами, искажая внутреннюю композицию книги и замысел автора. Да, Шаламов написал в своем письме, что проблематика «Колымских рассказов» снята жизнью, но это был акт отчаяния. К такому шагу его вынудили тяжелые житейские обстоятельства. В издательстве лежал уже набранный тоненький сборник его стихов, и, не напиши Шаламов этого письма, он так бы и не вышел в свет. Для Шаламова речь шла не о славе, а о выживании - ничтожной пенсии явно не хватало на жизнь.
Впрочем, Шаламов не считал свое письмо в «Литературку» слабостью или ошибкой. Вот что он сам написал об этом: «Смешно думать, что от меня можно добиться какой-то подписи. Под пистолетом... Мне надоело причисление меня к «человечеству», беспрерывная спекуляция моим именем: меня останавливают на улице, жмут руки и так далее… ».
Фрондирующая московская либеральная публика хотела видеть его, тяжелобольного человека, героическим борцом против режима. Эту публику Шаламов глубоко презирал. Она, неспособная на какой-либо мужественный поступок, осудила его за якобы недостаточное мужество. Он записал в дневнике: «Они затолкают меня в яму, а сами будут писать петиции в ООН»
К осуждающему Шаламова хору присоединился и Солженицын, который дал по нему залп в своей книге «Бодался теленок с дубом». «Варлам Шаламов умер», - припечатал он, хотя Шаламов был еще жив и ходил по московским улицам.
Вот как откликнулся сам Шаламов на попытку Солженицына преждевременно его похоронить:
«Г-н Солженицын, я охотно принимаю Вашу похоронную шутку насчет моей смерти. С важным чувством и с гордостью считаю себя первой жертвой холодной войны, павшей от Вашей руки… Я знаю точно, что Пастернак был жертвой холодной войны. Вы ее орудием». Впрочем, это письмо Шаламов так и не отправил <…>.
Суть проблемы взаимоотношений двух писателей–лагерников заключается в том, что Шаламов и Солженицын несовместимы ни по каким параметрам. У них разный жизненный и лагерный опыт и разное представление о художественности в литературе и искусстве. И принадлежат они разным поколениям.
Родившийся в 1918 году Солженицын о революции знал только из книг. У Шаламова революция и гражданская война совпали с детством и отрочеством. Он их «порами впитал». В отличие от Солженицына, Шаламов считал себя только художником и не терпел политики. Его даже нельзя назвать антисоветчиком. Он полагал, что советская система может эволюционировать наподобие китайской, и предупреждал, что ее бездумное разрушение приведет к трагическим последствиям. Как мы теперь знаем, именно это и произошло.
Солженицын с фанатичным упорством стремился представить всю историю советского периода как «черную дыру». Его неистовый фанатизм способствовал уничтожению тех «духовных скрепов», которые могли направить общество на гораздо менее разрушительный путь. Его успех на Западе основан именно на этом.
Солженицын - великий стратег и тактик.
Шаламов - великий писатель, Пимен того страшного мира, в котором он волею судьбы оказался.
Существует еще один немаловажный аспект, определивший их отношения. Шаламов считал, что после Колымы толстовские морализаторские тенденции в литературе должны исчезнуть. Толстого он винил в том, что тот заставил русскую литературу свернуть с пути Пушкина и Гоголя и двигаться в губительном для нее направлении. В своих письмах Шаламов писал: «Искусство лишено права на проповедь.
…Несчастье русской литературы в том, что она лезет не в свои дела, ломает чужие судьбы, высказывается по вопросам, в которых она ничего не понимает».
И о Солженицыне: «Он (Солженицын) весь в литературных мотивах классики второй половины 19 века. Все, кто следует толстовским заветам, - обманщики». Шаламов полагал, что «возвратиться может любой ад, увы!», потому что российское общество не сделало выводов из кровавой истории страны в 20-м веке, не поняло преподанный ему «урок обнажения звериного начала при самых гуманистических концепциях».
Разрыву отношений между двумя писателями предшествовал отказ Шаламова стать соавтором «Архипелага». Он хотел сказать свое слово в русской прозе, а не выступать в тени человека, которого с течением времени стал считать дельцом, графоманом и расчетливым политиканом.
Таланта Солженицына никто не отрицает. Но, как говорила умница Раневская «талант, как прыщ, может вскочить на любой заднице».
Шаламов писал правду, какой ее видел и чувствовал. Солженицын, следуя своей политической стратегии, часто довольствовался полуправдой, ловко акцентируя одни факты и замалчивая другие.
Его ГУЛАГ - это общая часть советской системы. ГУЛАГ Шаламова - подземный ад, некрополь, жизнь после жизни. <…>
***
Платонов, Шаламов и Домбровский принадлежат к числу самых крупных писателей ХХ века. И Платонов, и Шаламов описывают мир, в котором чрезвычайный накал жестокости выглядит будничным, обыкновенным. Однако по всем другим параметрам эти два великих мастера не совпадают. Платонов раскрывает быт и душу своих героев во всей глубине, а Шаламов изображает своих персонажей отстраненно, с позиции летописца. Платонов заставляет читателя отождествлять себя даже с убийцами, а Шаламов обнажает запредельную метафизическую сущность зла, от которого лучше держаться подальше.
Домбровский – брат Шаламова по судьбе. Он тоже провел 17 лет в колымских лагерях. Им обоим довелось спуститься на самое дно колымского ада. Они знали цену друг другу. «Лучшая вещь о тридцать седьмом годе», - сказал скупой на похвалы Шаламов, прочитав «Хранителя древностей»
«Тацитовская лапидарность и мощь», - отозвался о «Колымских рассказах» Домбровский.
«В лагерной прозе Шаламов - первый, я – второй, Солженицын - третий», - сказал он своему другу-скульптуру, бывшему лагернику Федоту Сучкову. Эти слова мастера о мастере многого стоят. В изумительной прозе Юрия Домбровского почти ничего не говорится о лагерях. Зато в его поэзии лагерная тема занимает главное место.
Нелюди, убившие Шаламова, убили и Домбровского.
Хрущевская оттепель сменилась изморозью. Трупные воды ГУЛАГа превратились в ледяную коросту. Инакомыслящих cтали редко отправлять в лагеря. Их сажали в тюрьмы и психушки. Особо неугодных режиму убивали в камерах руками уголовников, жестоко избивали на улицах, в парадных, в автобусах - да где угодно.
Именно это и произошло с Домбровским после выхода в Париже романа «Факультет ненужных вещей». Его стали травить с гебистской изощренностью. За ним следили, ему угрожали по телефону. Его били железным прутом, раздробили руку. Его выбросили из автобуса. И, наконец, его смертельно избили в Центральном доме литераторов в мае 1978 года. Домбровский давно не бывал там, а тут пошел - поделиться радостью: ему ведь привезли из Парижа экземпляр его книги! Он был так счастлив!
В фойе ресторана на него напали четверо отморозков. Это был последний бой старого лагерника, и он, семидесятилетний старик, дрался отчаянно. Одного уложил, но силы были неравны. От полученных травм Домбровский уже не оправился: он умер от внутреннего кровоизлияния.
А тем временем началось триумфальное шествие по планете его книги. Роман получил престижную премию «Лучшая иностранная книга года». Был переведен на несколько языков. Вот как охарактеризовал «Факультет» его французский переводчик Жан Катала: «В потоке литературы о сталинизме эта необыкновенная книга, тревожная и огромная, как грозовое небо над казахской степью, прочерченное блестками молний, возможно, и есть тот шедевр, над которым не властно время».
***
Когда Данте проходил по улицам Вероны, прохожие от него шарахались. Им казалось, что они видят на его лице отблеска адского пламени. Но Данте побывал в виртуальном аду, а Шаламов - в настоящем. Он говорил о себе: «Я не Орфей, спустившийся в ад, а Плутон, поднявшийся из него».
Читать «Колымские рассказы» - большое умственное и эмоциональное напряжение, требующее не только сопереживания, но и переосмысления многих устоявшихся понятий.
«Своим искусством он преодолевал зло, - мировое зло,- отметила Ирина Сиротинская в своих воспоминаниях. - Он не зря говорил, что символы зла – это Освенцим Хиросима и Колыма». … И думал только о том, чтобы оставить свою зарубку, - как в лесу делают зарубки, чтобы не заблудиться, Как напоминание о том, что при определенных условиях человек может абсолютно отречься от добра и превратиться в … подопытного кролика. Зарубки на память всему человечеству».
Семнадцать лет лагерей и литературное изгойство не сломали его, а лишь превратили в стоика, нетерпимого к малейшей фальши, неискренности, жажде роскоши и мирских благ. Обычные человеческие критерии неприменимы к его уникальной судьбе. Шаламов редко привязывался к людям, но допускал к себе тех, кто соответствовал его жизненному ритму. Это был акт величайшего доверия с его стороны. Скрытный и одинокий, суровый и бескомпромиссный, он не прощал слабостей никому - даже самым близким. Почувствовав запах фальши, без колебаний рвал с такими соратниками, как Александр Солженицын или Надежда Мандельштам, несмотря на то, что высоко оценивал их работы о разгуле террора в русской истории ХХ века.
Нелегкие отношения складывались у него и с женщинами. Брак с Галиной Гудзь, долгие годы бывшей его верной подругой, распался. Его второй брак с писательницей Ольгой Неклюдовой, хоть и продолжался почти десять лет, тоже подошел к концу. «Лагерь был причиной того,- бесстрастно отметил он,- что женщины не играли в моей жизни большой роли».
***
Из документальных статистических данных, опубликованных этнографом Шапошниковым, нам известно, что в 1892 году в России существовало 11 каторжных тюрем и острогов, в которых содержались 5335 заключенных, в том числе 369 женщин. Ну, как тут не задохнуться от негодования? Это же надо, до какого изуверства дошел царский режим!. Видно, не зря либеральная интеллигенция считала царскую Россию тюрьмой народов!
В царской России не было лагерей и, естественно, не существовало лагерной прозы. Зато была «каторжная проза», зачинателем которой был Достоевский с его «Записками из мертвого дома». Но она, конечно, несравнима ни по масштабам, ни по поэтике с лагерной прозой советского и постсоветского времени, которая также прочно вошла в литературу как проза деревенская и военная. Свидетельства восставших из мертвых очевидцев потрясали читателя обнаженной выстраданной правдой, предельной искренностью. Возникновение такой прозы - уникальное явление в мировой литературе. Эта проза появилась благодаря стремлению осмыслить итоги грандиозного по уникальности и масштабам геноцида, который стал уделом России на протяжении всего этого столетия.
Лагерная проза, многогранная и многоликая, имеет свои специфические особенности. Она самостоятельный архипелаг в океане российской прозы, в котором и огромные острова, и мелкие островки объединены в единый художественно – тематический массив. Но вершина лагерный прозы - это, конечно, «Колымские рассказы Шаламова».
У Стругацких в «Пикнике на обочине» рассказывается о некой субстанции, которая пожирает абсолютно все. Называется она «Ведьмин студень». Рассказы Шаламова и есть такой «ведьмин студень» Они стирают в порошок прежние литературные традиции, основанные на поучительности, жизнерадостности и литературных условностях. Шаламовская проза - это зеркало, запечатлевшее процесс расчеловечения нашего мира, который, к сожалению, продолжается с возрастающей силой. Шаламов не эстетизировал бесчеловечность. Он просто хотел, чтобы люди реально, а не литературно-отвлеченно почувствовали, что это такое.
Шаламов – реалист. Но лагерная действительность, в которой он оказался, сюрреалистична. Вот этот сплав реализма и сюрреализма и придает особый колорит его прозе. Глубочайший смысл творчества Шаламова в том, что всей художественной тканью его произведений он отстаивает великую ценность каждой человеческой жизни, потому что она также уникальна и неповторима, как великие творения искусства. Убийство любого человека есть злодеяние, которому нет прощения, и цель жизни - в самой жизни!
«Колымские рассказы» состоят из шести циклов: собственно «Колымские рассказы», «Артист лопаты», «Левый берег», «Очерки преступного мира», «Воскрешение лиственницы», «Перчатки, или КР-2». На создание этой грандиозной эпопеи ушло 20 лет (1953-1973). Гигантская архитектоника «Колымских рассказов» являет собой высоко - художественное и историко-философское исследование такого иррационального явления, как мир Колымы, находящийся вне области человеческих чувств. В этом мире не существует ни правды, ни лжи, ни веры, ни идеологии. Это мир смерти и духовного растления. Впрочем, смерть у Шаламова гораздо предпочтительнее жизни. Смерть - это конец страданий, а жизнь – мука бесконечная. Такой муки не в состоянии выдержать человек, и рано или поздно он превращается в бездуховный материал, наподобие камня или дерева, с которым можно сотворить, что угодно. Напрасно мы стали бы искать в произведениях Шаламова психологию и характеры. Не до них, когда все силы человека уходят на борьбу за выживание. Какая уж психология может быть у живых скелетов с потрескавшейся от мороза кожей, с высохшим мозгом и отмороженными, потерявшими чувствительность, пальцами. Лишь инстинкт выживания еще срабатывает, хоть и не ясно, имеет ли смысл выживать в мире, где обитают живые мертвецы.
Этот инстинкт выживания Шаламов исследует в рассказе «Тифозный карантин»: «Он будет выполнять желания своего тела - то, что ему рассказало тело на золотом прииске», - так описывается в рассказе поведение автобиографического героя Андреева. - На прииске он проиграл битву, но это была не последняя битва. Он - шлак, выброшенный с прииска… Его обманула семья, обманула страна. Любовь, энергия, способности – все было растоптано, разбито. Все оправдания, которые искал мозг, были фальшивы, ложны, и Андреев это понимал. Только разбуженный прииском звериный инстинкт мог подсказать и подсказывал выход».
Герои рассказов Шаламова - люди без биографии, без прошлого и без будущего. Лагерь низводит человека до уровня животного, до полного затмения чувств. Иными словами, в «Колымских рассказах» чувства и мышления гаснут в человеке и поэтому описываются на уровне физиологических процессов.
«Никогда я не задумался ни одной длительной мыслью, - вспоминает Шаламов о собственном жизненном опыте, - попытка сделать это причиняла прямо физическую боль … Я думал обо всем покорно, тупо. Эта нравственная и духовная тупость имела одну хорошую сторону: я не боялся смерти и спокойно думал о ней. Больше, чем мысль о смерти, меня занимала мысль об обеде, о холоде, о тяжести работы – словом, мысль о жизни . Да и мысль ли это была? Это было какое-то инстинктивное примитивное мышление».
Великое мастерство Шаламова заключается в том, что он вынуждает читателя ассоциировать себя не с автором, а с заключенным, вместе которым он оказывается в замкнутом пространстве рассказа, как в тюремной камере. Шаламов показывает, что лагерь - это не отдельная изолированная часть мироздания, а слепок со всего бесчеловечного общества в целом. (Как это сочетается с предыдущим: Его (Солженицына) ГУЛАГ - это общая часть советской системы. ГУЛАГ Шаламова - подземный ад, некрополь, ]жизнь после жизни?)
«В нем (лагере) нет ничего, чего не было бы на воле, в его устройстве социальном и духовном. Лагерные идеи только повторяют переданные по приказу начальства идеи воли. Ни одно общественное движение, кампания, малейший поворот на воле не остаются без немедленного отражения, следа в лагере. Лагерь отражает не только борьбу политических клик, сменяющих друг друга у власти, но культуру этих людей, их тайные стремления, вкусы, желания».
Рассказы Шаламова обычно коротки - три- четыре страницы. Автор до (взрывчатого?) предела сжимает повествование, ибо у боли есть свой порог. Нельзя долго длить в памяти такие картины, ибо онемеют и чувства, и воображение.
Иринa Сиротинская пишет: «Рассказы В.Т.Шаламова связаны неразрывным единством: это судьба, душа, мысли самого автора. Это ветки единого дерева, ручьи единого творческого потока. Сюжет одного рассказа прорастает в другой рассказ… В этой трагической эпопеи нет вымысла. Автор считает, что рассказ об этом запредельном мире несовместим с вымыслом и должен быть написан иным языком. Но не языком психологической прозы Х1Х-го века, уже не адекватном миру века ХХ-го, веку, Хиросимы и концлагерей».
Отчего все-таки проза Шаламова так бередит душу? Дело, по-видимому, в полной свободе авторского взгляда и стиля и в той немыслимой высоте, на которую поднято его эпическое полотно.